ДВА РАССКАЗА

Пе­ре­ве­ла Арус Ага­ро­нян

  

Изг­нан­ный из ада мой друг Де­до

 

88-й для ар­мян был го­дом ду­хов­но­го воз­рож­де­ния: он раз­ме­же­вал свет и тьму, доб­ро и зло, ду­хов­ное и ма­те­риаль­ное…

Эдуард Са­фа­рян, ко­го в те дни взлётов и па­де­ний зна­ли как Де­до из Бер­дад­зо­ра, не пошёл на Теат­раль­ную пло­щадь, что­бы стать од­ним из исто­ри­чес­ко­го мил­лио­на вски­ды­ваю­щих вверх ку­ла­ки, а соб­рал груп­пу из двад­ца­ти од­но­сель­чан, жи­ву­щих в Ере­ва­не, и пое­хал бла­гоуст­раи­вать род­ное се­ло Мец Шен (Боль­шое Се­ло), ко­то­рое вхо­ди­ло в под­ра­йон Бер­дад­зор Шу­шинс­ко­го* ра­йо­на… И бла­гоуст­роил...

На при­ме­ре од­но­го толь­ко Мец Ше­на мож­но предста­вить кар­ти­ну, ца­рив­шую в НКР в кон­це прош­ло­го ве­ка. Элект­ри­чест­во и ра­дио при­шли в Мец Шен и во все дру­гие ар­мянс­кие сёла толь­ко в шести­де­ся­тые го­ды, в то вре­мя как этот про­цесс да­же в са­мых глу­хих де­рев­нях Со­ветс­кой Ар­ме­нии был за­вершён до 1941 го­да.

В 73-м, ког­да фут­боль­ная ко­ман­да «Ара­рат» ста­ла чем­пио­ном CCCР, се­ло Мец Шен, что прию­ти­лось да­ле­ко в до­ли­не, бли­же всех к сю­никс­ким го­рам, ло­ви­ло оте­чест­вен­ные те­ле­вол­ны, меж­ду тем как жи­те­ли ок­ру­жаю­щих де­ре­вень, да­же Шу­ши и Сте­па­на­кер­та, бы­ли ли­ше­ны воз­мож­ности смот­реть те­ле­пе­ре­да­чи из Ар­ме­нии. Но они до­га­ды­ва­лись о по­бе­дах «Ара­ра­та» по ли­кую­ще­му рёву ярых бо­лель­щи­ков, до­но­сив­ше­му­ся из Мец Ше­на.

Возв­ра­ще­ние сы­но­вей вер­ну­ло се­ло к жиз­ни. Оно ра­зог­ну­ло спи­ну, сгор­бив­шую­ся под тя­жестью ты­сяч бед и за­бот, и се­ля­не, стар и млад, еди­ног­лас­но выб­ра­ли Де­до сельс­ким го­ло­вой.

Вско­ре, ко­неч­но с по­мощью не­ко­то­рых ере­ванс­ких за­во­дов, в се­ло про­ве­ли газ, пол­ностью пе­рест­рои­ли и от­ре­мон­ти­ро­ва­ли клуб, пост­рои­ли ба­ню, на ули­цах поста­ви­ли фо­на­ри, за ко­рот­кое вре­мя ре­ши­ли мно­жест­во боль­ших и ма­лых проб­лем, важ­ных как для жи­те­лей, так и для хо­зяйст­ва се­ла. Столь­ко­го не бы­ло сде­ла­но за семь­де­сят лет власти «ши­ро­ко ша­гав­ше­го» Азер­байд­жа­на. Тог­да все вхо­ды и вы­хо­ды Со­вет­ско­го Азер­байд­жа­на ук­ра­ша­ли боль­шие транс­па­ран­ты с над­писью: «Ши­ро­ко ша­гает Азер­байд­жан», а под ней кто-то пе­рио­ди­чес­ки при­пи­сы­вал: «по ма­га­зи­нам Ар­ме­нии!»

Се­ло проц­ве­та­ло и раз­ви­ва­лось бла­го­да­ря лю­бя­щим серд­цам и теп­лу рук его сы­но­вей до мая 1991 го­да.

Од­на­ко во вре­мя опе­ра­ции «Коль­цо» Де­до и его еди­но­мыш­лен­ни­ков схва­ти­ли и ров­но год дер­жа­ли за­лож­ни­ка­ми в тюрь­мах: сна­ча­ла в Шу­ши, а за­тем в Баи­ловс­кой и Шу­ве­лянс­кой тюрь­мах Ба­ку. Че­го толь­ко они не на­ви­да­лись и не ис­пы­та­ли там, ка­ким толь­ко пыт­кам не под­вер­га­лись пос­ле каж­дой на­шей по­бе­ды и ос­во­бож­де­ния оче­ред­но­го на­селённо­го пунк­та. К ка­ким толь­ко вы­дум­кам не при­бе­гал Де­до, под­дер­жи­вая в се­ми со­ка­мер­ни­ках бод­рость ду­ха, что­бы они не по­кон­чи­ли с со­бой. У пи­са­те­ля Эдуар­да Са­фа­ря­на вы об этом ни­че­го не уз­нае­те, а ес­ли что и уз­нае­те, то толь­ко в фор­ме шу­ток. Но важ­но, что враг из-под его пе­ра вы­хо­дил ли­бо до край­ности под­лым, ко­вар­ным и очень смеш­ным, ли­бо втай­не доб­рым и глу­бо­ко че­ло­веч­ным. Всё это ав­тор опи­сы­вал с лю­бовью и юмо­ром, без кап­ли зло­бы, слов­но он уви­дел и про­чувст­во­вал это в ки­но, а не на собст­вен­ной коже.

Бла­го­да­ря ста­ра­ниям Крас­но­го Креста Де­до об­ме­ня­ли в мае 92-го.

Во вре­мя об­ме­на боль­ше сот­ни аг­рес­сив­но наст­роен­ных мо­лод­чи­ков го­то­вы бы­ли наб­ро­сить­ся и растер­зать его, но Ала­вер­ди – соп­ро­вож­дав­ший Де­до ру­ко­во­ди­тель мест­ной ячей­ки На­род­но­го фрон­та Аг­да­ма, – соб­лю­дая за­ко­ны воен­но­го вре­ме­ни, с честью вы­пол­нил свой долг. Нап­ра­вив на тол­пу ав­то­мат, он приг­ро­зил выст­ре­лить в лю­бо­го, кто по­пы­тает­ся по­дой­ти к плен­но­му.

Низ­кий пок­лон ему! Он спас от смер­ти не толь­ко на­ше­го плен­но­го, но и тех троих азе­ров, с кем об­ме­ня­ли его в тот день.

В те же го­ды в од­ном из фран­цузс­ких жур­на­лов вы­шел очерк о Де­до под уди­ви­тель­но мет­ким за­го­лов­ком: «Изг­нан­ный из ада».

«Один день тю­рем­ной ка­ме­ры» – ав­то­биог­ра­фи­чес­кий расс­каз об этой преис­под­ней. Чи­тай­те, зна­комь­тесь с Эдуар­дом Са­фа­ря­ном, предв­ку­шая встре­чу с его но­вы­ми произ­ве­де­ния­ми. Он настоя­щий ар­ца­хец, его ли­те­ра­ту­ра – это про­за воз­рождённо­го Ар­ца­ха*. Жизнь по­да­ри­ла ему эту про­зу, а его са­мо­го хра­нит Бог…

 

Ва­нуш Шер­ма­за­нян

 

 

ОДИН ДЕНЬ ТЮ­РЕМ­НОЙ КА­МЕ­РЫ

 

По но­чам в шка­фу, стояв­шем в ка­ме­ре, на­чи­на­лась воз­ня. Все по­ни­ма­ли, что это мышь: в на­деж­де най­ти ка­кую-ни­будь крош­ку хле­ба она нап­рас­но поскрёбы­ва­ла в пустом шка­фу. Они не бы­ли так щед­ры, что­бы по­ло­жить ту­да не вы­дан­ный им хлеб. Ког­да же им да­ва­ли хлеб, вы­пав­шую из рук крош­ку, ве­ли­чи­ной с зёрныш­ко, они ло­ви­ли на ле­ту, не да­вая ей упасть. Но мышь упор­но не хо­те­ла по­нять это­го и каж­дую ночь ле­лея­ла на­деж­ду об­на­ру­жить в шка­фу сви­де­тельст­во их доб­ро­ты.

– Опять мыш­ка ко­по­шит­ся в шка­фу, – пер­вым за­ме­тил Кад­жик из Гад­ру­та**.

– Она го­лод­на, как и мы, – отк­лик­нул­ся Се­роб.

– Ес­ли на­деет­ся на нас, то че­рез па­ру дней мы бу­дем есть мя­со, – ска­зал Но­рик.

Все за­хо­хо­та­ли.

Под по­тол­ком го­рел ноч­ной жёлтый свет. Над­зи­ра­тель, каж­дые пол­ча­са заг­ля­ды­вав­ший в гла­зок и сле­див­ший за лю­бым дви­же­нием в ка­ме­ре, ка­за­лось, по­ки­нул пост. Ре­бя­та шу­ти­ли, гром­ко хо­хо­та­ли, но со сто­ро­ны над­зи­ра­те­лей не бы­ло ни­ка­кой реак­ции.

– Хва­тит, ус­по­кой­тесь, насчёт мя­са не знаю, но ту­ма­ка­ми вас точ­но на­кор­мят, – ска­зал Но­рик.

– Не хо­чу ту­ма­ков, тол­му хо­чу, – ска­зал Кад­жик.

– Тол­мы из мы­ша­ти­ны не бы­вает, – вста­вил Су­рен.

– Ре­бя­та, шут­ки в сто­ро­ну. Че­го бы вы сей­час пое­ли? – спро­сил Кад­жик из Гад­ру­та.

– Да я бы сей­час и со­бачье дерь­мо съел, ес­ли бы да­ли. Не раст­рав­ляй­те мне ду­шу. От вку­са мы­ша­ти­ны у ме­ня слю­ни по­тек­ли, лу­жа об­ра­зо­ва­лась на по­душ­ке, – со сто­ном произнёс Грайр.

Два ча­са на­зад Грай­ра из Бер­дад­зо­ра во­ди­ли на доп­рос к сле­до­ва­те­лю-азе­ру и еле жи­во­го при­во­лок­ли и швыр­ну­ли в ка­ме­ру. Всё те­ло и ли­цо его бы­ли в сса­ди­нах и си­ня­ках.

– Грайр джан, что­бы ра­ны твои за­жи­ли, те­бе не дерь­мо со­бачье, а бульон из мы­ша­ти­ны ну­жен. Тю­рем­ный врач те­бе дие­ту про­пи­сал, хо­чешь ска­жу, что ве­лел есть? Пер­вые два дня – бульон, по ут­рам – яй­ца всмят­ку, не за­будь ещё грам­мов пять­де­сят ту­то­вой вод­ки вы­пить, и чай с мёдом. Днём – обед с ло­би, а ве­че­ром – ка­шу пше­нич­ную, и быст­ро поп­ра­вишь­ся – ска­зал Но­рик.

– Грайр джан, сколь­ко дней у те­бя во рту не бы­ло ни крош­ки? – спро­сил Се­роб.

– Шесть дней, – вместо Грай­ра от­ве­тил Кад­жик.

– А ты затк­нись, те­бя не спра­ши­вают, бое­вик, су­кин сын, ска­жи луч­ше, за­чем ты так­систа убил? – под­ра­жая сле­до­ва­те­лю, ска­зал Се­роб.

Кад­жик от­ве­тил, улы­баясь:

– Ес­ли ты приз­наешь­ся, сколь­ко раз на го­родс­кой пло­ща­ди кри­чал «Миа­цум!»*, тог­да и я ска­жу, уби­вал я так­систа или нет. Да ещё бу­хан­ку хле­ба дам те­бе, чтоб ты уп­ле­тал его, прич­мо­ки­вая.

– А сыр к хле­бу при­ло­жишь? – спро­сил Се­роб.

– Да, ар­мя­нин пар­ши­вый, и сыр бу­дет.

– Луч­ку бы ещё.

– Нет, лу­ка не бу­дет, толь­ко хлеб с сы­ром! Хо­чешь – бе­ри, а не хо­чешь – от­дам Грай­ру из Бер­дад­зо­ра.

– Бое­вик, су­кин сын, да раз­ве у те­бя доп­ро­сишь­ся че­го-ни­будь, – ус­мех­нул­ся Се­роб.

Все опять за­хо­хо­та­ли, заг­лу­шая от­чаян­ные си­зи­фо­вы уси­лия мы­ши в шка­фу.

– Затк­ни­тесь, слы­ши­те… спи­те… А то сов­сем ра­зош­лись. Сей­час при­дут, и опять начнётся по­бои­ще. У ме­ня сил нет боль­ше тер­петь, тро­нут паль­цем, я тут же ум­ру, но пе­ред смертью всех вас про­дам, по­дон­ки-ар­мя­не. За­мол­чи­те, – еле вы­мол­вил Грайр сквозь тя­же­лый стон.

– Лад­но, – сог­ла­сил­ся Но­рик, – но пе­ред сном вы­пей всё же чаш­ку бульо­на.

– Ту­пи­ца, – просто­нал Грайр, – хо­ро­шо хоть это сло­во вы­учил. Хо­чешь ска­жу, как по-ар­мянс­ки «бо­со­нож­ка»?

– Отк­ры­тая обувь, – от­ве­тил Но­рик.

– Ам­бал!

– А как?

– «Бо­ко­тик», бо­сая нож­ка, – от­ве­тил Грайр.

– Че­го?

– Бо­ко­тик. То, что сей­час на те­бе, не туф­ли, а бо­ко­ти­ки, по­нял, эй, Ваз­ген**… эй, Зо­ру Ба­лаян***… Ма­ну­ча­ров… – вот вы кто та­кие! Неб­ла­го­дар­ная на­ция! Мы вас прию­ти­ли, да­ли вам луч­шие зем­ли, луч­шие источ­ни­ки, а вы кри­чи­те: «Ар­сах», «Миа­сум». Вас все­го три мил­лио­на, а нас – семь, да ес­ли мы просто так, без ору­жия, пеш­ком пойдём на Ар­ме­нию, от вас мок­ро­го места не оста­нет­ся. Эй, Тер-Пет­ро­сян… Ос­лы, неу­же­ли сре­ди вас не на­шлось ни од­но­го ум­но­го че­ло­ве­ка, что­бы пре­зи­ден­том сде­лать, а то иност­ран­цы уп­рав­ляют ва­ми…

– Это­му те­бя нау­чи­ли се­год­ня, ког­да би­ли? – спро­сил Но­рик.

– Да, дурья твоя баш­ка!

– Сло­во «бо­ко­тик» то­же они ска­за­ли?

И опять все друж­но за­хо­хо­та­ли.

– Ко­неч­но, сыт­но пое­ли-по­пи­ли, от­дох­ну­ли, мож­но и по­смеять­ся, – при­нял­ся за своё Кад­жик, – ни тре­бо­ва­ний у вас, ни же­ла­ний. Ска­жи­те толь­ко, что бу­де­те есть ут­ром, я де­жур­ный, хо­чу знать, что на стол поста­вить.

– Мне два яй­ца всмят­ку и лож­ку топлёно­го мас­ла, – поста­ны­вая и с тру­дом пре­воз­мо­гая боль в рёбрах, произнёс Грайр.

– Мне «со­синс­ки».

– Со­сис­ки, Су­рик, со­сис­ки, – поп­ра­вил Грайр.

– Да, со­сис­ки с этим, ну…

– С гор­чи­цей, Су­рик, с гор­чи­цей.

– На­доел, слу­шай! Ког­да ты тут да­вал за­каз, я ме­шал те­бе?

– Во-пер­вых, не «да­вал за­каз», а «де­лал за­каз», а во-вто­рых, та­кой ду­рень, как ты, не имеет пра­ва де­лать за­ме­ча­ние та­ко­му «на­цио­на­листу», как я.

– Кон­чай­те, дай­те нам то­же сде­лать за­каз, – ска­зал Но­рик и об­ра­тил­ся к Кад­жи­ку: – Мне са­лат, тот… ну... в ко­то­ром сме­та­на и кал­бас.

– Не «кал­бас», а «кол­ба­са», и по­том – это са­лат «Сто­лич­ный».

Вдруг в зам­ке лязг­нул ключ, дверь рас­пах­ну­лась, и в ка­ме­ру вор­ва­лись пя­те­ро над­зи­ра­те­лей, воо­ружённых ду­бин­ка­ми.

– «Падём!» – крик­нул один из них.

– Строй­ся! – крик­нул дру­гой.

Грайр не смог по­вер­нуть­ся на бок, ле­жал не дви­гаясь, по­ду­мал: «Чёрт с ним, ху­же смер­ти не бу­дет».

Над­зи­ра­тель уда­рил его по спи­не, зао­рал:

– Вста­вай, экст­ре­мист!

Грайр про­дол­жал ле­жать не­под­виж­но.

– Он не мо­жет встать, – ска­зал Но­рик и тут же по­лу­чил мощ­ный удар в ли­цо ре­зи­но­вой ду­бин­кой.

Над­зи­ра­те­ли ста­щи­ли Грай­ра с ле­жан­ки и бро­си­ли на вде­лан­ный в пол тю­рем­ный стол. Грайр ус­пел лечь на жи­вот. Двое над­зи­ра­те­лей ста­ли на­но­сить уда­ры по его оне­мев­шей спи­не, как куз­нец с под­руч­ным, рит­мич­но ко­ло­тя­щие мо­ло­том по на­ко­валь­не.

– На­ри­суй ему крест на спи­не… Так их крест, пе­ре­так…

– «Миа­сум» кри­чал? – на ло­ма­ном ар­мянс­ком пос­ле каж­до­го уда­ра кри­чал вто­рой.

На ли­це Грай­ра поя­ви­лась улыб­ка. Ре­бя­та за­ме­ти­ли её и при­обод­ри­лись. Грайр объяс­нял им, что са­мое труд­ное – пер­вые нес­коль­ко уда­ров, а осталь­ные не при­чи­няют бо­ли, ка­жет­ся, да­же буд­то ще­ко­чут те­бя.

– Кон­чай с этим, – велел стар­ший над­зи­ра­тель, ко­то­ро­го Грайр из-за крас­но­ва­тых его во­лос и ли­ца ок­рестил «ржа­вым».

«Ржа­вый» при­ка­зал Се­ро­бу лечь на стол. Се­роб прит­во­рил­ся, буд­то не слы­шит, мед­лил, но над­зи­ра­те­ли по­ва­ли­ли его на стол и ста­ли из­би­вать. Они би­ли его и с каж­дым уда­ром пе­ре­чис­ля­ли име­на ар­мян-«экст­ре­мистов»:

– Это за Зо­ру Ба­лая­на!

– Это за Тер-Пет­ро­ся­на!

– Это за Ваз­ге­на!

– Это за Ма­ну­ча­ро­ва!

– Это за Жан­ну*!

– Это за Ба­бая­на!

А в это вре­мя дру­гие би­ли Кад­жи­ка, Но­ри­ка, Су­ри­ка, и они вскри­ки­ва­ли и гром­ко сто­на­ли от бо­ли.

«Ржа­вый» бра­нил ар­мянс­кий на­род, клял­ся сте­реть его с ли­ца зем­ли, со­жа­лел о том, что его пред­ки в 1915 го­ду со­вер­ши­ли ве­ли­чай­шую ошиб­ку, не ис­ко­ре­нив эту отв­ра­ти­тель­ную, неб­ла­го­дар­ную, без­дом­ную и без­мозг­лую на­цию.

Они би­ли, по­ка не вы­дох­лись. Зак­ры­вая дверь, из­ры­га­ли ру­гань и прок­ля­тия, кля­лись ист­ре­бить весь ар­мянс­кий на­род, по­иметь всех – и ста­рых и мо­ло­дых.

В ка­ме­ре насту­пи­ла ти­ши­на. В ко­ри­до­ре стих­ли зву­ки ша­гов. Слыш­ны бы­ли толь­ко глу­хие сто­ны. Эту про­ни­зан­ную болью ти­ши­ну пер­вым на­ру­шил Но­рик:

– Эти ско­ты не лю­бят де­лать фи­зи­чес­кую ра­бо­ту, а то бы уби­ли нас.

– Да уж, на­ше счастье, – просто­нал Грайр.

– Се­роб, ес­ли те­бе по­везёт и ты вый­дешь от­сю­да, возьмёшь ду­бин­ку, пойдёшь и хо­ро­шень­ко от­ду­ба­сишь это­го Ма­ну­ча­ро­ва, эту Жан­ну, это­го Тер-Пет­ро­ся­на… в об­щем, всех, – по­со­ве­то­вал Но­рик.

Се­роб не отк­лик­нул­ся.

– Се­роб… Се­роб…

Опять ни зву­ка.

– Кад­жик, глянь, не по­мер ли этот даш­нак?

– Се­роб, – поз­вал Кад­жик.

– Слу­шай, по­вер­ни его на бок, пос­мот­ри, ды­шит или нет?

Кад­жик по­ло­жил ру­ку Се­ро­бу на жи­вот, ска­зал:

– Всё в по­ряд­ке, ды­шит, да­же по­са­пы­вает. Брю­хо на­би­то бит­ком, толь­ко вот шаш­лык прог­ло­тил в спеш­ке, не про­же­вал до кон­ца. Эй, ли­са ты ар­мянс­кая, че­го не от­зы­ваешь­ся?

– Убе­ри ру­ку, ао­до­вец, или спусти её по­ни­же, – отк­лик­нул­ся Се­роб.

Сло­ва Се­ро­ба опять выз­ва­ли взрыв хо­хо­та, и Грайр не вы­дер­жал:

– Заткнётесь вы, на­ко­нец, или нет? Что, жить не мо­же­те без по­боев?

– Лад­но, всё, вернёмся к на­шим ба­ра­нам, – пе­рей­дя на серьёзный тон, ска­зал Кад­жик. – Се­роб, что ты за­ка­зы­ваешь на завт­рак?

Се­роб, при­ло­жив не­че­ло­ве­чес­кие уси­лия, пе­ре­вер­нул­ся на спи­ну. От не­вы­но­си­мой бо­ли в рёбрах он на мгно­ве­ние по­те­рял конт­роль над со­бой и не сдер­жал гром­кого жа­лоб­ного стона. В тю­рем­ной ка­ме­ре обыч­но сто­ны ни­ко­му не ад­ре­со­ва­ны, но они, по­хо­же, по­мо­гают.

– Ут­ром я ни­че­го не бу­ду есть, Кад­жо… я усту­паю те­бе свой завт­рак… – пок­рях­ты­вая, произнёс Се­роб.

– Ты что, спя­тил, даш­нак ты эта­кий! Мо­жет, слад­ко­го чаю те­бе… с мас­лом, с тво­ро­гом, со слив­ка­ми… быст­рей поп­ра­вишь­ся, а то умрёшь, оста­нем­ся без даш­на­ка, – ска­зал Кад­жик. – Луч­ше ска­жи, что у те­бя на уме, или это даш­накс­кая тай­на?..

– Ка­кая ещё, к дья­во­лу, даш­накс­кая тай­на, затк­нись. На­доел со своей вкус­ной едой. Нае­лись мы, по­ни­маешь, Кад­жо, сы­ты по гор­ло и хле­бом твоим, и во­дой, и гостеп­риимст­вом, и ку­ли­нар­ным мастерст­вом твоим. Дай лю­дям пос­пать... до ут­ра ещё на­до до­жить … Всё… – просто­нал Грайр.

– Как же нам про­дер­жать­ся без хле­ба и во­ды?.. – тут же ото­звал­ся Кад­жик и прит­вор­но всхлип­нул.

– Бо­же мо-ой! – с го­речью возз­вал Грайр.

 

Ут­ром зво­нок на подъём зву­чал про­дол­жи­тель­нее обыч­но­го. Се­роб и Грайр не в си­лах бы­ли встать. Рёбра у обоих бы­ли сло­ма­ны, от жесто­кой бо­ли они гром­ко сто­на­ли. Сто­ны, ка­за­лось, об­лег­ча­ли их стра­да­ния, но от­да­ва­лись болью в ушах осталь­ных ре­бят. Од­на­ко те, у ко­го бо­ле­ли уши, не жа­ло­ва­лись, так как зна­ли, что при­дет и их че­ред.

Ключ спо­кой­но по­вер­нул­ся в зам­ке, и дверь бес­шум­но от­во­ри­лась. Это был са­мый доб­рый и жа­лост­ли­вый из над­зи­ра­те­лей, Са­бир. Его ме­сяц как не бы­ло в тюрь­ме.

– Здравст­вуй­те, ар­мя­не-экст­ре­мисты. – Он ог­ля­дел всех, за­тем, за­ме­тив ле­жа­щих Се­ро­ба и Грай­ра, спро­сил: – Что слу­чи­лось?

– Рёбра сло­ма­ны, – от­ве­тил Но­рик.

– Ве­че­ром поста­ра­лись? – спро­сил Са­бир и, не до­жи­даясь от­ве­та, про­дол­жил: – Ва­ши у се­ла Кзка­ла* сби­ли вер­толёт, по­гиб­ло мно­го «боль­ших» лю­дей.

Са­бир го­во­рил, стоя в проёме две­ри, и взгля­дом сле­дил за дви­же­нием в ко­ри­до­ре, что­бы дру­гие над­зи­ра­те­ли не за­ме­ти­ли его дру­жес­кой бе­се­ды с ар­мя­на­ми. Он всег­да по-че­ло­ве­чес­ки от­но­сил­ся к плен­ни­кам, и толь­ко во вре­мя его де­журст­ва они мог­ли поп­ро­сить си­га­ре­ту или спич­ки. Иног­да ре­бя­там уда­ва­лось на доп­ро­се, лёжа на по­лу и под­вер­гаясь по­боям, не­за­мет­но по­до­брать окур­ки и про­нести их в ка­ме­ру. Но нуж­ны бы­ли спич­ки, и они вы­нуж­де­ны бы­ли без на­деж­ды на ус­пех об­ра­щать­ся к над­зи­ра­те­лям. Все, кро­ме Са­би­ра, от­ка­зы­ва­ли.

Ког­да про­си­ли у «ржа­во­го», тот от­ве­чал: «Не мо­гу!» Осталь­ные го­во­ри­ли: «Не по­ло­же­но!» – и за дер­зость наг­раж­да­ли про­ся­ще­го нес­коль­ки­ми уда­ра­ми.

– Сколь­ко дней уже вам не дают хле­ба? – спро­сил Са­бир.

– Се­год­ня шестой день.

– Сво­ло­чи, ка­кая связь, спра­ши­вает­ся, меж­ду Ка­ра­ба­хом и хле­бом? Лад­но, ког­да вас по­ве­дут «на про­гул­ку», я при­ду­маю что-ни­будь.

Вы­та­щив из кар­ма­на две пачки «Аст­ры» и ко­робо­к спи­чек, он про­тя­нул их Но­ри­ку и шёпо­том ска­зал:

– Спрячь­те, что­бы не за­ме­ти­ли. Осталь­ное са­ми знае­те.

«Осталь­ное» оз­на­ча­ло – не вы­да­вать, не го­во­рить, кто пе­ре­дал им си­га­ре­ты. За­ме­тив что-то в кон­це ко­ри­до­ра, он на­чал орать на ре­бят, ру­гать­ся:

– Тва­ри вы, ар­мя­не, а не лю­ди, в сви­нар­ник прев­ра­ти­ли ка­ме­ру! Кто де­жур­ный, ты, ско­ти­на?

И, ни к ко­му конк­рет­но не об­ра­щаясь, крик­нул:

– Чтоб вы­ли­за­ли ка­ме­ру, че­рез пол­ча­са при­ду, про­ве­рю!

Са­бир хлоп­нул дверью и, гром­ко ру­гаясь, ушёл.

У всех на ли­цах бы­ла улыб­ка. Улыб­ки и взгля­ды вы­ра­жа­ли приз­на­тель­ность, го­тов­ность лю­бой це­ной отб­ла­го­да­рить че­ло­ве­ка за его доб­ро­ту. Эти чувст­ва слов­но пе­ре­вер­ну­ли бо­ля­щую ду­шу Грай­ра.

В юности Грайр, как и мно­гие, пи­сал сти­хи, чи­тал их ко­му-ни­будь из близ­ких и тут же при них рвал бу­ма­гу, го­во­ря:

– Не то!

Что оз­на­ча­ло: ес­ли вам и пон­ра­ви­лось, то для ме­ня это лишь про­ба пе­ра, сла­бая вещь и всё ещё впе­ре­ди. Мо­мент, ког­да он рвал бу­ма­гу, имел су­щест­вен­ное зна­че­ние, ибо пред­ве­щал на­пи­са­ние но­вых сти­хов. Пи­сать сти­хи бы­ло для не­го ог­ром­ным необъяс­ни­мым удо­вольст­вием. По­че­му необъяс­ни­мым? Да по­то­му, что объяс­не­ний мо­жет быть мно­жест­во – в за­ви­си­мости от восп­рия­тия каж­до­го, – и всё рав­но оно оста­нет­ся необъяс­ни­мым, как, ска­жем, удо­вольст­вие чих­нуть. Рвать стих бы­ло важ­но, по­сколь­ку с каж­дым унич­то­жен­ным сти­хот­во­ре­нием в нём креп­ло же­ла­ние на­пи­сать дру­гое, но­вое, ис­пы­тать удо­вольст­вие, это необъяс­ни­мое чувст­во.

И сей­час, что­бы пе­ре­тер­петь боль в пе­ре­ло­ман­ных рёбрах, Грайр пы­тал­ся мыс­лен­но вер­нуть­ся в своё не столь от­да­лен­ное прош­лое, к тем бла­жен­ным дням, ко­то­рые, как хо­ро­шая кар­ти­на, бы­ли об­рам­ле­ны для не­го не­пости­жи­мой ра­достью сочинения сти­хов.

На чте­ние он тра­тил боль­ше вре­ме­ни, чем на всё осталь­ное, в том чис­ле и на каж­дод­нев­ные обя­зан­ности. И по­то­му до­ма воз­ни­ка­ли проб­ле­мы, о ко­то­рых сей­час он ста­рал­ся не вспо­ми­нать, ибо они при­чи­ня­ли ему му­ки, хо­тя уже не с преж­ней си­лой.

– Су­рик, заж­ги си­га­ре­ту, – ска­зал Грайр.

– В та­кое вре­мя? – в не­доу­ме­нии спро­сил Се­роб.

В это вре­мя дня в ко­ри­до­ре бы­ло мно­го­люд­но, над­зи­ра­те­ли хо­ди­ли взад-вперёд, мог­ли в лю­бую ми­ну­ту отк­рыть дверь, и бы­ла опас­ность из-за од­ной си­га­ре­ты стать жерт­вой ре­зи­но­вой ду­бин­ки, ру­га­ни и ос­корб­ле­ний. Ес­ли нуж­но бы­ло что-то сде­лать, они отк­ла­ды­ва­ли это на бо­лее спо­кой­ные ча­сы.

– Ни­че­го, за­жи­гай, – пов­то­рил Грайр.

– Что де­лать, Но­рик? – не мог со­риен­ти­ро­вать­ся Су­рик.

– К чер­тям! За­жи­гай! Зна­чит, на­до, раз го­во­рит, – рас­сер­дил­ся Но­рик.

В пос­лед­ний раз они ку­ри­ли де­сять дней на­зад, ког­да Су­рик принёс от сле­до­ва­те­ля две спич­ки и две си­га­ре­ты. Су­рик си­дел по уго­лов­но­му де­лу, не имел от­но­ше­ния к «Миа­сум кри­чал», поэ­то­му сле­до­ва­тель да­вал ему си­га­ре­ты и спич­ки и пре­дуп­реж­дал над­зи­ра­те­лей: «Это­го пар­ня не оби­жай­те, он драл­ся с ар­мя­на­ми». Во вре­мя од­но­го из доп­ро­сов да­же угостил его чаем.

Зажжённая си­га­ре­та пош­ла по кру­гу от од­них губ к дру­гим и оста­но­ви­лась у Грай­ра и Се­ро­ба, как у са­мых жесто­ко пост­ра­дав­ших. Пос­ле од­но­го кру­га она на гла­зах растая­ла, как мас­ло, бро­шен­ное на рас­калённую ско­во­род­ку. Си­га­ре­ту вы­ку­ри­ли так быст­ро, что дым не ус­пел рас­сеять­ся, не уле­ту­чил­ся, ви­сел в воз­ду­хе. Для бе­зо­пас­ности Су­рик со­роч­кой отог­нал его к кро­хот­но­му за­ре­ше­чен­но­му окон­цу, на­по­ми­нав­ше­му фор­точ­ку. В не­го был ви­ден кло­чок не­ба, та­ко­го яс­но­го, же­лан­но­го и не­до­ся­гае­мо­го. Аро­мат цве­ту­щей ака­ции по при­хо­ти вет­ра вры­вал­ся в ка­ме­ру. В та­кие мгно­ве­ния тос­ка, как на­ду­вае­мый ша­рик, рос­ла до пре­де­ла, а слёзы, неу­дер­жи­мые и уп­ря­мые, ста­но­ви­лись сим­во­лом гор­дости. Пос­ле де­ся­тид­нев­но­го пе­ре­ры­ва си­га­ре­та по­дейст­во­ва­ла со­вер­шен­но по-но­во­му, выз­вав в них со­вер­шен­но но­вые чувст­ва – неч­то на гра­ни на­деж­ды и от­чая­ния, абст­рак­ции и реаль­ности.

– Счастье, что в этой сво­ре лю­тых над­зи­ра­те­лей есть Са­бир, – хо­тел ска­зать про се­бя, но произнёс вслух Грайр. И все бы­ли со­глас­ны с ним, хо­тя не отк­лик­ну­лись.

– В чём на­ше спа­се­ние? – те­перь уже об­ра­щаясь к ре­бя­там, спро­сил Грайр.

– Нет нам спа­се­ния, – ска­зал Но­рик и, бу­ду­чи под воз­дейст­вием си­га­ре­ты, зап­ла­кал.

Это бы­ли слёзы не от­чаяв­ше­го­ся, бес­по­мощ­но­го че­ло­ве­ка, а че­ло­ве­ка жиз­не­ра­дост­но­го, силь­но­го, че­ло­ве­ка, у ко­то­ро­го от­ня­ли что-то очень за­вет­ное...

– Ес­ли бы сей­час мы вкус­но, с ап­пе­ти­том пое­ли, спас­лись бы точ­но, – ска­зал Кад­жик, же­лая отв­лечь вни­ма­ние ре­бят от груст­ной те­мы.

– Все пу­ти про­хо­дят че­рез же­лу­док Кад­жи­ка, – с от­чая­нием произнёс Но­рик. – Нам не спастись, – опять ска­зал он и с си­лой грох­нул ку­ла­ком по сто­лу, вделан­но­му в бе­то­нный пок. Стол был не­под­ви­жен, и удар проз­ву­чал глу­хо. По­том, слов­но сде­лав от­кры­тие, Но­рик воск­лик­нул:

– Ви­ди­те, – и опять бух­нул по сто­лу, – ни зву­ка… нет зву­ка, ко­то­рый из­даёт сво­бод­но стоя­щий стол. И под­ви­нуть его нель­зя: он аресто­ван, за­ко­ван в це­пи. Вот и мы сей­час как этот стол.

– Не сгу­щай крас­ки, Но­рик, мы вый­дем от­сю­да жи­вые и не­вре­ди­мые, у нас ещё бу­дут обиль­ные застолья, о ко­то­рых меч­тает Кад­жик, – об­надёжи­ваю­ще улы­баясь, ска­зал Грайр. – Я, ко­неч­но, не воз­ла­гаю на­дежд на за­ко­ны это­го го­су­дарст­ва, на­хо­дя­ще­го­ся в глу­бо­ком об­мо­ро­ке. Но не всё же его на­се­ле­ние – над­зи­ра­те­ли, есть и та­кие, как Са­бир… Как по-твое­му, по­че­му он от­ли­чает­ся от осталь­ных?

– По­то­му что он слу­чай­ный че­ло­век в этой тю­рем­ной систе­ме, – от­ве­тил Се­роб.

– Вер­но, – подт­вер­дил Грайр.

– Но не мо­жем же мы на­деять­ся на од­но­го че­ло­ве­ка, просто­го ключ­ни­ка все­го-нав­се­го, ко­то­рый не имеет ни­ка­кой власти в этом аду, – всту­пил в раз­го­вор Но­рик.

– Мы на се­бя долж­ны на­деять­ся, опи­рать­ся на свои внут­рен­ние си­лы, и тог­да да­же слу­чай­ности мо­гут нам со­дейст­во­вать, – ска­зал Грайр.

– О чём ты го­во­ришь, Грайр, – вспы­лил Но­рик, – из мёртвых воск­рес толь­ко Христос.

– Со­бы­тия вок­руг раз­ви­вают­ся так стре­ми­тель­но, что всё воз­мож­но… Я ве­рю в на­ше спа­се­ние, на­до толь­ко дер­жать­ся… – ска­зал Грайр.

– По­ка не сдох­нем от по­боев, – зак­лю­чил Но­рик.

– На этом све­те тя­же­ло лишь до мо­мен­та смер­ти, го­во­рил Сла­вик Чи­лоян, – произ­нес Грайр.

– От­лич­но ска­за­но, кто этот Чи­лоян? – спро­сил Но­рик.

– Поэт... нет его… умер мо­ло­дой, – груст­но произнёс Грайр.

– На этом све­те тяж­ело лишь до мо­мен­та смер­ти, – пов­то­рил Но­рик.

– А знаешь, Грайр, – ска­зал Се­роб, – нам по­вез­ло, что в на­шей ка­ме­ре нет ре­ци­ди­вистов, во­ров и па­ха­нов раз­ных мастей, ина­че… вся­кое мог­ло быть…

– Нао­бо­рот, Се­роб, при них, мне ка­жет­ся, над­зи­ра­те­ли не ору­до­ва­ли бы так воль­но свои­ми ду­бин­ка­ми… Мо­жет, и оши­баюсь, кто знает…

– Но как мы мо­жем про­ти­востоять им, за пять ми­нут они всех нас пе­ребьют, – ска­зал Кад­жик. – Дер­жим­ся кое-как... без хле­ба, без во­ды… хоть бы сы­ты бы­ли.

– Да­вай­те объя­вим го­ло­дов­ку, мы и без то­го поч­ти в состоя­нии го­ло­дов­ки, – ска­зал Ка­рен.

Ка­рен был мол­чу­ном, его пред­ло­же­ние оше­ло­ми­ло всех, при­ве­ло в смя­те­ние. «Ма­ло то­го, что эти азе­ры нас го­ло­дом мо­рят, сов­сем ото­ща­ли, те­перь ещё и го­ло­дов­ку объяв­лять?» – по­ду­мал Се­роб.

– Мы уже че­ты­ре ме­ся­ца живём за счёт внут­рен­них на­ших ре­сур­сов, с каж­дым днём всё слыш­нее посту­ки­вают на­ши кости, а ес­ли ещё и го­ло­дов­ку объя­вим, уве­рен, на­ши «братья»-азе­ры при­мут эту весть с ли­ко­ва­нием, – ска­зал Грайр. – Од­на­ко как знать, мо­жет, это бу­дет пра­виль­ным ре­ше­нием, на­до по­ду­мать.

– Для че­го же мы со­дер­жим те­бя в этой ка­ме­ре, хо­лим, кор­мим: и яй­ца всмят­ку, и топлёное мас­ло, и бульон, и со­сис­ки, и са­лат, и ещё, как это на­зы­ва­лось, Кад­жик, дел… дел… ну подс­ка­жи, – стал за­пи­нать­ся Но­рик.

– Де­ли­ка­те­сы. По-ар­мянс­ки «ама­дам», – ска­зал Кад­жик.

– Да, «ама­дан», – пов­то­рил Но­рик.

– Слу­шай, не «ама­дан», а «ама­дам». Ама­дан – го­род в Ира­не, там са­мые хо­ро­шие ос­лы. От ка­ра­бах­цев часто мож­но ус­лы­шать: «Ама­данс­кий осёл!» Дед мой го­во­рил: «Пе­рейдёшь в шестой класс толь­ко с пятёрка­ми, куп­лю те­бе, ма­лой, хо­ро­ше­го ама­дан­ско­го ос­ла». «Ма­лой» – так он ме­ня на­зы­вал. В дни моей юности иметь собст­вен­но­го ос­ла бы­ло то же, что се­год­ня иметь «Жи­гу­ли». Как же… прог­ресс был, со­бы­тие в на­шем со­циа­листи­чес­ком бы­ту. А ло­шадь бы­ла рос­кошью – толь­ко для сы­но­вей пред­се­да­те­лей.

– Брех­ня, Кад­жик, – воз­ра­зил Су­рик, так как отец его был пред­се­да­те­лем кол­хо­за.

– Сколь­ко те­бе лет, Су­рик? – спро­сил Кад­жик.

– Двад­цать во­семь, – от­ве­тил Су­рик.

– Ты же вче­раш­ний ребёнок, что ты мо­жешь знать? – мах­нул ру­кой Кад­жик.

– А те­бе сколь­ко лет? – спро­сил Су­рик.

– Двад­цать де­вять.

– Ну тог­да из­ви­ни, дя­дя Кад­жик, про­шу про­ще­ния, – то­ном по­бе­ди­те­ля от­ве­тил Су­рик.

– Мы с твоим от­цом ро­вес­ни­ки, ко­неч­но, ты дол­жен про­сить про­ще­ния, а как ты ду­мал, су­кин ты сын, – поу­чи­тель­ным то­ном произнёс Кад­жик и об­ра­тил­ся к ре­бя­там: – По­ко­ле­ние не то, ох… от рук от­би­лось по­ко­ле­ние, стар­ших не ува­жает… Будь у нас хо­ро­шее по­ко­ле­ние, раз­ве на­хо­ди­лись бы мы тут? Раз­ве гну­ли бы спи­ны, как ама­данс­кие ос­лы, пе­ред эти­ми «ма­ша­ди»*, мол, бей­те нас сколь­ко вле­зет… Да раз­ве мы лю­ди… мать того, кто нас людь­ми на­зы­вает… Бед­ный мой дед тог­да ещё сооб­ра­зил, что не сто́­ящий я че­ло­век, и до са­мо­го окон­ча­ния шко­лы так и не ку­пил мне ос­ла, не то что ама­данс­ко­го, но даже аг­дамс­ко­го. На­вер­но, ре­шил, что не ну­жен мне осёл, ес­ли я, его лю­би­мый ма­лой, сам настоя­щий ама­данс­кий осёл.

– Дейст­ви­тель­но, дед твой был муд­рый че­ло­век, Кад­жо, быст­ро те­бя рас­ку­сил. Пос­лу­шай­, дед твой жив или его ло­би на по­мин­ках съе­ли? – спро­сил Но­рик.

– Есть, есть, Но­рик. Он еще на твоих по­мин­ках ло­би поест. Че­тырёх жён по­хо­ро­нил и каж­дый раз го­во­рил: «Всё, что­бы я ещё раз же­нил­ся, не на­дей­тесь…»

Грайр зас­меял­ся, пре­воз­мо­гая боль в рёбрах. Кад­жик за­ме­тил, что исто­рия про его де­да пон­ра­ви­лась Грай­ру, и про­дол­жал, изоб­ра­жая аристок­ра­ти­чес­кую улыб­ку на ли­це:

– Пос­лу­шай­те, этот чёртов ста­рик лю­бил по­шу­тить. Как-то пришёл я из шко­лы, смот­рю, он ра­бо­тает на ого­ро­де, зем­лю ко­пает. Я взял ло­па­ту и то­же стал ко­пать. А он го­во­рит мне: «Ты ещё ма­лень­кий, те­бе не под си­лу та­кая ра­бо­та, иди луч­ше уро­ки учи». «Нет, де­душ­ка, – ска­зал я, – хо­чу по­мочь те­бе, я по­мо­гу». Он пох­ва­лил ме­ня: «Мо­ло­дец! Ай да мо­ло­дец!» И мы про­дол­жа­ли ко­пать вместе. Каж­дые пять ми­нут он по­во­ра­чи­вал­ся ко мне и го­во­рил: «Мо­ло­дец! Ай да мо­ло­дец!» Нем­но­го по­ра­бо­тав, я бро­сил ло­па­ту, отошёл в сто­рон­ку, лёг и зас­нул. Вдруг чувст­вую, дед тя­нет ме­ня за ру­ку, зовёт: «Вста­вай, ма­лой, вста­вай, ра­бо­тать на­до!» – «Не мо­гу я боль­ше, устал», – от­ве­тил я. «Ска­за­но те­бе, вста­вай!» – крик­нул он. «Нет, не бу­ду боль­ше ра­бо­тать, ухо­жу до­мой», – ска­зал я. «Ну, раз не хо­чешь ра­бо­тать, ухо­дишь, тог­да вер­ни мне мой “мо­ло­дец”», – пот­ре­бо­вал он.

На этот раз зас­мея­лись все, ра­зом и гром­ко. Кад­жик то­же смеял­ся с ни­ми. Тут он вспом­нил дру­гую исто­рию: «Этот чёртов ста­рик...», – на­чал бы­ло Кад­жик, но ре­бя­та про­дол­жа­ли смеять­ся. Он опять пов­то­рил: «Этот чёртов ста­рик, го­во­рят, бе­зум­но лю­бил свою пер­вую же­ну. Зва­ли её Нах­шун (Кра­са­ви­ца). Нах­шун бы­ла бесп­лод­на. Спустя нес­коль­ко лет пос­ле же­нить­бы ува­жае­мые лю­ди на­ше­го ро­да, ро­да Хур­шу­дян, соб­ра­лись и ста­ли убеж­дать его раз­вестись с ней… Но не убе­ди­ли... Один ска­зал: «По­слу­шай, с не­ро­дя­щи­ми при­ня­то раз­во­дить­ся!» Вто­рой под­дер­жал: «Отош­ли эту пустоб­рю­хую, пусть уйдёт». Тре­тий вста­вил: «Не бу­дет у те­бя нас­лед­ни­ка, стыд­но!» Кто-то спро­сил: «Раз­ве ты не хо­чешь иметь ребёнка, уха­жи­вать за ним, лю­бить?» А он от­ве­тил: «А раз­ве Нах­шун не стоит од­но­го ребёнка? Я и уха­жи­ваю за ней, и люб­лю!»

Ре­бя­та опять зас­мея­лись, и Кад­жик про­дол­жал:

– Но че­рез нес­коль­ко лет ба­бо Нах­шун умер­ла. Её ужа­ли­ла змея, ког­да она по­ли­ва­ла ло­би. Де­душ­ка мой не мог её за­быть и дол­го не же­нил­ся. По­том та­ки же­нил­ся, но ни­ко­го не лю­бил так, как пер­вую, всей ду­шой. Пе­ред­раз­ни­вал их, под­шу­чи­вал над ни­ми, ког­да ко­рил за что-то, и каж­дый раз пов­то­рял: «Эх, ку­да вам до той – огонь была, а не жен­щи­на!»

Опять все друж­но за­хо­хо­та­ли. Ког­да ус­по­кои­лись, Но­рик зажёг две си­га­ре­ты из тех, что дал Са­бир, од­ну пе­ре­дал Грай­ру, дру­гую Се­ро­бу. Для всех это бы­ла рос­кошь, не­по­нят­ная и в то же вре­мя впол­не оп­рав­дан­ная. Си­га­ре­ты до­ку­ри­ли, и Грайр вдруг ска­зал:

– Ког­да вас по­ве­ли на про­гул­ку, Са­бир принёс че­ты­ре бу­хан­ки хле­ба, толь­ко про­сил съесть ночью.

Все удивлённо вы­та­ра­щи­лись на Грай­ра и не за­да­ва­ли воп­ро­сов. Сна­ча­ла они ре­ши­ли, что это оче­ред­ной ро­зыг­рыш Кад­жи­ка, но по­том Грайр при­под­нял свою по­душ­ку, ока­зав­шую­ся боль­шой тряп­кой, и они уви­де­ли под ней умо­пом­ра­чи­тель­но кра­си­вые, уло­жен­ные ряд­ком чёрные бу­хан­ки.

Иног­да ка­за­лось, что все те­мы для бе­сед ис­чер­па­ны… Раз­го­во­ры о по­ло­же­нии, в ко­то­ром они ока­за­лись, усу­губ­ля­ли их стра­да­ния. Ку­ли­нар­ная бол­тов­ня Кад­жи­ка лишь сти­му­ли­ро­ва­ла ин­тен­сив­ную ра­бо­ту же­лу­доч­ных и слюн­ных же­лез. Они бы­ли вместе – и каж­дый сам по се­бе. Они внут­рен­не уе­ди­ня­лись: каж­дый со своей пе­чалью, со свои­ми мыс­ля­ми о без­надёжности по­ло­же­ния, о том, что внеш­ний мир по­ки­нул их, пре­дал. Од­на­ко да­же в ми­ну­ты край­не­го от­чая­ния и оди­но­чест­ва их гу­бы воз­но­си­ли мо­лит­ву к Бо­гу, в серд­цах не уга­са­ла на­деж­да, а в гла­зах све­ти­лась меч­та.

Мно­гие из них да­же не бы­ли в Ар­ме­нии, не ви­де­ли сто­ли­цу Ере­ван. Но их грёзы бы­ли настоль­ко близ­ки к реаль­ности, что им ка­за­лось, вот-вот отк­роют­ся две­ри тюрь­мы и ос­во­бо­див­шие Ка­ра­бах вои­ны, братья из Ар­ме­нии, возь­мут на ру­ки их истер­зан­ные, истощённые те­ла и вы­не­сут из этих жут­ких древ­них ка­мер. В та­кие вож­де­лен­ные и прек­рас­ные ми­ну­ты они за­бы­ва­ли и боль, и го­лод, и вы­пав­шую на их до­лю жесто­кую участь.

К со­жа­ле­нию, та­кие ми­ну­ты дли­лись не­дол­го. И всё-та­ки пусть и неп­ро­дол­жи­тель­ные, они, как элик­сир жиз­ни, при­да­ва­ли им си­лы и ук­реп­ля­ли во­лю, что­бы вы­дер­жать гол­го­фу сле­дую­ще­го дня.

А сле­дую­щий был ещё од­ним днём тю­рем­ной ка­ме­ры…

 

 

 

ИС­КОРЁ­ЖЕН­НЫЕ КРАС­КИ

 

Там, где до­ро­га, из­ви­ваясь, под­ни­ма­лась в го­ру, кон­ча­лись по­ля лю­цер­ны и дон­ни­ка, окаймлён­ные по обеим сто­ро­нам до­ро­ги ты­ся­ча­ми ди­ко­расту­щих цве­тов.

Ху­дож­ник, не в си­лах отор­вать глаз от этих цве­тов, ша­гал мед­лен­но, произ­но­ся про се­бя их наз­ва­ния, про­ве­ряя свои поз­на­ния в этой об­ласти и од­нов­ре­мен­но при­ду­мы­вая но­вые име­на для нез­на­ко­мых трав и цве­тов. Взгля­нув на один, ска­зал: «Этот на­зовём “ко­кет­кой”!» В дру­гом месте нак­ло­нил­ся, сор­вал цве­ток с про­зрач­ны­ми ле­пест­ка­ми и наз­вал его «дым­кой».

Вдруг он ус­ко­рил шаг, по­ду­мав: «Так мож­но здесь весь день про­вести, но мне на­до доб­рать­ся до клад­би­ща это­го бро­шен­но­го се­ла».

Он часто хо­дил по сёлам, по­се­щал ста­рые клад­би­ща, чи­тал над­пи­си на надг­робьях, сри­со­вы­вал кру­жев­ные узо­ры хач­ка­ров, де­лал за­пи­си и возв­ра­щал­ся до­мой.

Как-то ему ска­за­ли, что очень ин­те­рес­ные надг­роб­ные пли­ты есть на клад­би­ще се­ла Ка­раг­лух, что прию­ти­лось на не­боль­шом пла­то не­да­ле­ко от гор­ной вер­ши­ны. Уже нес­коль­ко лет как жи­те­ли пол­ностью по­ки­ну­ли его.

Ху­дож­ник спе­шил ту­да, остав­ляя по­за­ди по­ля дон­ни­ка и лю­цер­ны, об­рам­лен­ные по краям яр­ки­ми, весё­лы­ми цве­та­ми. Спе­шил, так как се­ло, как мы уже от­ме­ти­ли, на­хо­ди­лось поч­ти на вер­ши­не го­ры, а из­ви­листая до­ро­га шла вверх по ле­систо­му ко­со­го­ру.

Сту­пив в лес, он стал по-со­бачьи ню­хать воз­дух. Про­растаю­щая тра­ва разд­ви­га­ла пог­ре­бен­ные под сне­гом прош­ло­год­ние па­лые листья, и лес в эти дни на­пол­нял­ся за­па­хом зем­ли, про­пи­тан­ной не­пе­ре­да­вае­мым пер­воз­дан­ным ду­хом пре­лой лист­вы.

Ху­дож­ник шёл быст­ро, ду­мая о своем и нас­лаж­даясь аро­ма­та­ми ле­са. Вдруг ка­кая-то пти­ца со ско­ростью ра­ке­ты вы­ныр­ну­ла из при­до­рож­ных кустов и, скольз­нув кры­лом по его во­ло­сам, скры­лась в лист­ве де­ревьев, что рос­ли нап­ро­тив. На мгно­ве­ние он расте­рял­ся, да­же слег­ка поб­лед­нел, но толь­ко на мгно­ве­ние. По­том пришёл в се­бя, и пер­вой его мыслью бы­ло: «За кра­со­ту на­до пла­тить!»

Он опять с си­лой втя­нул но­сом воз­дух. При­выч­ку эту он при­обрёл в те дни, ког­да, оди­но­кий и бес­по­мощ­ный, си­дел в тю­рем­ной ка­ме­ре, а в кро­хот­ное за­ре­ше­чен­ное окош­ко по во­ле вет­ра вры­вал­ся дур­ма­ня­щий аро­мат цве­ту­щей ака­ции. Тю­рем­ные над­зи­ра­те­ли-азе­ры не раз жесто­ко из­би­ва­ли его за то, что он стоял у «ок­на» (все­го-нав­се­го вен­ти­ля­цион­но­го от­верстия) и на­слаж­дал­ся бла­гоу­ха­нием. Од­на­ко он упор­но сно­ва под­хо­дил к «ок­ну», вды­хал аро­мат цве­тов и этим об­лег­чал свои стра­да­ния. Пос­ле оче­ред­ной «вы­лаз­ки» и при­чи­таю­щей­ся пор­ции по­боев, по­ка ещё сад­ни­ли крас­ные сле­ды, остав­лен­ные ре­зи­но­вы­ми ду­бин­ка­ми, он сно­ва и сно­ва восста­нав­ли­вал в па­мя­ти вос­хи­ти­тель­ное ве­сен­нее бла­гоу­ха­ние, про­буж­дав­шее в его ду­ше сок­ро­вен­ные вос­по­ми­на­ния, и ка­за­лось, с ним он лег­че пе­ре­но­сит уда­ры судь­бы. Це­лый год и три­над­цать дней у не­го бы­ло вре­мя раз­мыш­лять. Воз­мож­но, преступ­ник в тю­рем­ной ка­ме­ре и за­ду­мы­вает­ся о по­кая­нии, но не­зас­лу­жен­но осуждён­ный мо­жет ду­мать толь­ко о том, что сво­бо­да всег­да в око­вах, а спра­вед­ли­вость – бро­шен­ная все­ми си­ро­та.

Се­год­ня он да­же не вспо­ми­нает о тех адс­ких му­че­ниях, по­боях, уни­же­ниях и, что бы­ло са­мым ужас­ным и не­вы­но­си­мым, о го­ло­де и пол­ной неоп­ре­делён­ности. Год на­зад он вы­шел из тюрь­мы. О го­де, про­ведён­ном в тюрь­ме, за­го­ва­ри­вал, толь­ко ког­да его об этом спра­ши­ва­ли род­ные или друзья. Ес­ли его про­си­ли в са­мых об­щих чер­тах расс­ка­зать, как он пе­ре­жил этот прок­ля­тый год, го­во­рил пре­дель­но крат­ко и просто:

– Я сын свое­го на­ро­да, а они – свое­го, вой­на есть вой­на, там пло­ва не раз­дают.

А на воп­рос, что бы­ло тя­же­лее все­го, от­ве­чал:

– Го­лод и неоп­ре­делён­ность.

В день, ког­да азе­ры сог­ла­си­лись об­ме­нять их на своих, ос­во­бо­ди­ли Шу­ши. Он уз­нал об этом из азер­байд­жанс­кой ра­дио­пе­ре­да­чи. И в са­мый мо­мент об­ме­на он внут­рен­не ли­ко­вал, ку­да боль­ше об­ра­до­ван­ный ос­во­бож­де­нием род­но­го го­ро­да, чем са­мим об­ме­ном, став­шим уже свер­шив­шим­ся фак­том.

– Что ты чувст­во­вал во вре­мя об­ме­на? – как-то спро­си­ли род­ные.

– В мо­мент, ког­да мед­лен­но ша­гаю­щие навст­ре­чу друг дру­гу за­лож­ни­ки ока­зы­вают­ся на од­ной ли­нии, ка­жет­ся, на миг за­бы­вает­ся всё пе­ре­жи­тое: ос­корб­ле­ния, не­на­висть, жаж­да мести, боль… Ви­дишь их насто­ро­жен­ные, присталь­ные взгля­ды и ра­дуешь­ся за них то­же. А еще ра­дуешь­ся то­му, что су­щест­вует на све­те по­доб­ный, на­вер­ное са­мый че­ло­веч­ный, акт. На мгно­ве­ние они и мы пе­рестаём быть вра­га­ми и ста­но­вим­ся друг для дру­га ан­ге­ла­ми-спа­си­те­ля­ми. А по­том, как по­ло­же­но ан­ге­лам, ис­че­заем, раз­ле­таясь в про­ти­во­по­лож­ные сто­ро­ны и раст­во­ряясь каж­дый в своей да­ли, но осоз­наём так­же, что при встре­че в бою ре­зо­на спа­сать жизнь друг дру­гу у нас уже не бу­дет.

…Ху­дож­ник оста­но­вил­ся у род­ни­ка ря­дом с де­рев­ней, на­пил­ся во­ды, ог­ля­дел­ся вок­руг в поис­ках места, где мог­ло быть клад­би­ще, но ни­че­го не на­шел и пошёл даль­ше. На всём пу­ти его со­про­вож­да­ли пол­ностью ли­бо на­по­ло­ви­ну раз­ру­шен­ные до­ма, об­вет­ша­лые строе­ния. До­ро­га, быв­шая ког­да-то глав­ной ули­цей се­ла, прев­ра­ти­лась в за­рос­шую тра­вой тро­пин­ку, по краям ко­то­рой рос­ла кра­пи­ва в че­ло­ве­чес­кий рост. То, что не­ког­да бы­ло сель­ской пло­щадью, на­по­ми­на­ло те­перь не­боль­шую лес­ную по­ля­ну, усы­пан­ную цве­та­ми: прек­рас­ная кар­ти­на для глаз, но мрач­ная для ду­ши… Пчёлы и ба­боч­ки кру­жи­ли над ней в воз­душ­ном тан­це, и ка­за­лось, всё вок­руг то­же тре­пе­щет в такт это­му хо­ро­во­ду.

Ху­дож­ник оста­но­вил­ся, вни­ма­тель­ным, ис­пы­тую­щим взгля­дом ог­ля­дел эту лас­каю­щую глаз и тер­заю­щую ду­шу кар­ти­ну и от­ме­тил про се­бя, что при­ро­да так­же имеет пра­во на сво­бо­ду. И тут вдруг кто-то, слов­но с то­го све­та, ок­лик­нул его:

– Сы­нок, ты кто?

Ху­дож­ник на миг остол­бе­нел: он был уве­рен, что в се­ле нет жи­те­лей, во вся­ком слу­чае, так ему ска­за­ли. Он пос­мот­рел ту­да, от­ку­да пос­лы­шал­ся го­лос. На по­ло­гом дво­ре до­ма, при­ле­пив­ше­го­ся к ко­со­го­ру чуть вы­ше сельс­кой пло­ща­ди, на боль­шом плос­ком кам­не си­де­ли две ста­руш­ки.

«У них ли­ца цве­та че­ре­пи­цы», – по­ду­мал ху­дож­ник, преж­де чем отк­лик­нуть­ся, и, нап­ра­вив­шись к ним, ска­зал:

– Здравст­вуй­те!

– Здравст­вуй, сы­нок! Доб­ро­го те­бе здо­ровья. Кто ты? – опять спро­си­ла ста­руш­ка.

По мор­щи­нам на ли­цах ху­дож­ник оп­ре­де­лил, что го­во­рив­шая стар­ше по воз­расту.

– Я из го­ро­да, вряд ли вы ме­ня знае­те. Прие­хал пос­мот­реть на ва­ше клад­би­ще, мо­жет, ска­же­те, в ка­кой части де­рев­ни оно на­хо­дит­ся?

Жен­щи­ны об­ме­ня­лись удив­лен­ны­ми взгля­да­ми и буд­то оне­ме­ли. Ху­дож­ник, за­ме­тив тре­вож­ное по­дер­ги­ва­ние мор­щин и сме­ну кра­сок на их че­ре­пич­но­го цве­та ли­цах, до­ба­вил:

– Ху­дож­ник я, хо­чу пог­ля­деть на хач­ка­ры... Мне нуж­но для ра­бо­ты.

– Вот оно что, – ска­за­ла стар­шая из них, – мо­ги­лы на скло­не, ни­же де­рев­ни. Ты ми­мо прошёл, не за­ме­тил... Са­дись, сы­нок, устал, на­вер­но, с до­ро­ги. Пос­лу­шай, – об­ра­ти­лась она ко вто­рой ста­руш­ке, – поставь чай­ник на огонь.

– В де­рев­не есть ещё кто-ни­будь? – спро­сил ху­дож­ник.

– Нет, сы­нок, толь­ко мы, я и моя дочь.

– Да, я и моя мать, – с гор­достью подт­вер­ди­ла вто­рая жен­щи­на.

– Вы мать и дочь? – уди­вил­ся ху­дож­ник и, не до­жи­даясь от­ве­та, спро­сил: – Как же вы живё­те тут од­ни? У вас нет род­ных, близ­ких, де­тей? Как дав­но вы живё­те в этой по­ки­ну­той людь­ми де­рев­не?

– Уже тре­тий год, сы­нок. Всех заста­ви­ли пе­реб­рать­ся в ниж­нее се­ло, за пол­го­да всех пе­ре­се­ли­ли, пос­лед­ни­ми уш­ли Гри­гор и Аник. Они то­же, как и мы, не хо­те­ли ухо­дить, но прие­ха­ли де­ти из Ере­ва­на, пост­рои­ли им дом, пе­ре­вез­ли их ту­да и уе­ха­ли.

– Кто заста­вил? – спро­сил ху­дож­ник.

– Не знаю. Го­во­ри­ли, указ вы­шел. Пред­се­да­тель го­во­рил, пред­се­да­тель сель­со­ве­та.

– Яс­но, по­че­му же вы не под­чи­ни­лись ука­зу, по­че­му оста­лись, не пе­рее­ха­ли?

– Ку­да, сы­нок? – спро­си­ла ста­руш­ка.

– В ниж­нее се­ло, как все, или ку­да-ни­будь в дру­гое место…

– Дру­го­го места нет, сы­нок, моё место здесь, в этой де­рев­не, – нем­но­го сер­дясь, от­ве­ти­ла ста­руш­ка-мать. – Нет для ме­ня дру­го­го места, я из этой де­рев­ни ни на шаг – ум­ру в тот же день. – Она нем­но­го по­мед­ли­ла, за­тем про­дол­жи­ла: – Мо­жешь ты вон то де­ре­во, – мах­ну­ла ру­кой на ог­ром­ную оре­ши­ну, – вы­ко­пать и пе­ре­нести в дру­гое место? Не мо­жешь. Я – это де­ре­во. Ког­да я отк­ры­ла гла­за, оно уже бы­ло. Из на­шей боль­шой семьи оста­лись толь­ко мы, я и моя дочь. Осталь­ные все вни­зу, на клад­би­ще, каж­дую ночь ви­жу их во сне, бе­се­дую с ни­ми… «Ну­бар, не ухо­ди, не по­ки­дай нас, – го­во­рят они, – мы пе­ре­вернём­ся в гро­бу, на­ши кости прев­ра­тят­ся в пыль, не пре­да­вай нас, не ухо­ди…» Мои три сы­на и дочь тут по­хо­ро­не­ны… Ста­рик мой ра­но ушёл из жиз­ни, го­да не до­жил до вось­ми­де­ся­ти. Все мои де­ти в не­го пош­ли, умер­ли ра­но, поч­ти в воз­расте от­ца. А я уп­ря­мая, толсто­ко­жая, как ос­ли­ца. Где это ви­да­но, что­бы мать своих де­тей хо­ро­ни­ла…

Ста­руш­ка пе­ре­ве­ла дух, за­тем про­дол­жи­ла:

 – Гос­подь зауп­ря­мил­ся, не за­би­рает к се­бе, что­бы мне, на­ко­нец, уй­ти из это­го ми­ра, уй­ти к своим де­тям… ос­во­бо­дить­ся от все­го… Лю­ди ско­ро нач­нут го­во­рить: у этой жен­щи­ны ни чести, ни со­вести, оста­ви­ла му­жа в гор­ном се­ле, са­ма приш­ла в чу­жую де­рев­ню уми­рать… Ска­жут, точ­но ска­жут, а ког­да по­дох­ну, за­ко­пают в ка­ком-ни­будь глу­хом уг­лу на своём клад­би­ще, – про­дол­жа­ла ста­руш­ка. – Нет, я ум­ру здесь, дочь как-ни­будь по­хо­ро­нит ме­ня ря­дом с моим ста­ри­ком, а са­ма – как знает…

– Сколь­ко же те­бе лет, ба­буш­ка, что уста­ла жить?

– Сколь­ко лет? Не знаю, сы­нок, – от­ве­ти­ла ста­руш­ка. – Ког­да не­вестой приш­ла в эту де­рев­ню, мне бы­ло шест­над­цать. Мой пер­ве­нец уже ро­дил­ся, ког­да ста­рик наш ушёл на вой­ну Ни­ко­ла*.

– А дочь… – ху­дож­ник зап­нул­ся, но ста­руш­ка по­ня­ла и сра­зу ска­за­ла:

– Доч­ка жи­ла в Ба­ку. В эту вой­ну тур­ки* уби­ли её сы­на, вну­ка, не­вест­ку… – Ста­руш­ка за­мол­ча­ла и зап­ла­ка­ла.

– А вну­ки, прав­ну­ки у вас есть? – спро­сил ху­дож­ник.

– Есть, есть, сы­нок, их у ме­ня мно­го, дай им Бог здо­ровья, все в Рос­сии, кто где. Жи­вут-здравст­вуют. У всех де­ти, вну­ки, все зо­вут к се­бе… Но моё место здесь, в этом до­ме, – ста­руш­ка умолк­ла на миг, по­том спро­си­ла: – Сы­нок, как там, в боль­шом ми­ре? Вой­на меж­ду тур­ка­ми и ар­мя­на­ми кон­чи­лась или?..

– Да, мож­но ска­зать, что кон­чи­лась, но окон­ча­тель­ный до­го­вор ещё не под­пи­сан.

– Прав­да, что Аг­да­ма нет?

– Прав­да.

– А Шу­ши?

– Что Шу­ши? – спро­сил ху­дож­ник.

– Ещё в их ру­ках?

– Нет, ба­буш­ка, Шу­ши наш, и Ла­чин то­же.

– Ах, вот ра­дость-то, сы­нок, я же в Шу­ши ро­ди­лась, мои ро­ди­те­ли из Шу­ши бы­ли, мой отец – свет­лая ему па­мять – ба­тюш­кой слу­жил в шу­шинс­ком хра­ме.

Расс­каз ста­ру­хи раст­ро­гал ху­дож­ни­ка, его ду­ша на­пол­ни­лась ра­дост­ным чуст­вом. А еще гор­достью – и это по­нят­но, ведь они, мож­но ска­зать, зем­ля­ки. Ему за­хо­те­лось прод­лить раз­го­вор, что­бы доста­вить ста­руш­ке удо­вольст­вие. Он уже соб­рал­ся спро­сить ее о чём-то еще, как вдруг сов­сем ря­дом, в ша­ге от своей но­ги, уви­дел боль­шую пёструю змею. Она под­ня­ла го­ло­ву и не­под­виж­но уста­ви­лась на не­го присталь­ным взгля­дом. Ка­кой-то необъяс­ни­мый ужас ох­ва­тил его, грудь сда­ви­ло силь­ной фи­зи­чес­кой болью, от этой нестер­пи­мой бо­ли, а еще боль­ше от отв­ра­ще­ния он по­те­рял са­мооб­ла­да­ние.

– Не бой­ся, сы­нок, она те­бе ни­че­го не сде­лает, – ска­за­ла ста­ру­ха и по­вер­ну­лась к до­че­ри. – Пой­ди при­не­си ей поесть. Это на­ша змея. Уже два го­да живёт у нас в до­ме, ох­ра­няет нас от вра­гов и на­пастей.… Ни­че­го те­бе не сде­лает, не бой­ся… пош­ла… пош­ла вон!..

Змея опусти­ла го­ло­ву, мед­лен­но от­полз­ла и свер­ну­лась в клу­бок ря­дом с под­пи­раю­щей дом де­ре­вян­ной сваей.

Пос­ле то­го как змея уполз­ла, ли­цо ху­дож­ни­ка об­ре­ло преж­ний цвет и дар ре­чи вер­нул­ся к не­му.

– Что зна­чит «на­ша змея»? – спро­сил он.

– Уже два го­да мы кор­мим её, и она при­вык­ла, каж­дый день в это вре­мя при­пол­зает за пи­щей.

Расс­каз про змею ху­дож­ник слу­шал с отв­ра­ще­нием. Ка­за­лось, не­дав­но вско­лых­нув­шие его ду­шу ра­дость и тор­жест­во при мыс­ли, что они со ста­руш­кой шу­шин­цы, пол­ностью ис­па­ри­лись. И, что­бы сме­нить те­му, он спро­сил:

– Азе­ры за­ня­ли се­ло во вре­мя вой­ны?

– Здесь же ни­ко­го не бы­ло, за­чем его бы­ло за­ни­мать? Нет, сы­нок… Не знаю, ска­зать те­бе или нет… Пришёл од­наж­ды один с ружьём…

– Ну и?.. – спро­сил ху­дож­ник.

Ста­руш­ка по­мол­ча­ла, по­том, бес­по­кой­но поёр­зав, пе­рег­ля­ну­лась с до­черью. Ка­за­лось, они при­ня­ли ка­кое-то ре­ше­ние.

Ху­дож­ник за­ме­тил, что за всё это вре­мя ста­руш­ка-дочь не произ­нес­ла ни сло­ва. Лишь за­быв чьё-ли­бо имя, мать об­ра­ща­лась к до­че­ри:

– Слу­шай, как зва­ли то­го не­год­ни­ка?

Дочь ко­рот­ко, часто од­ним сло­вом, по­мо­га­ла ма­те­ри за­вер­шить расс­каз. И сей­час, об­ме­няв­шись с ней взгля­дом, ста­руш­ка-мать слов­но проч­ла в гла­зах до­че­ри боль­ше, чем та мог­ла ска­зать. По­то­му что да­ле­ко не всег­да од­но-два сло­ва спо­соб­ны вместить в се­бя мысль це­ли­ком. И вов­се не всег­да оз­ву­чен­ный во­рох слов спо­со­бен эту мысль пе­ре­дать.

Ху­дож­ник ещё не ус­пел оп­ра­вить­ся от пот­ря­се­ния, выз­ван­но­го встре­чей со змеей, как вдруг ка­кая-то пти­ца, очень по­хо­жая на ту, что спря­та­лась в ле­су в густой лист­ве, се­ла на верёв­ку, про­тя­ну­тую меж­ду дву­мя стол­ба­ми.

– Опять при­ле­тел, не­год­ник!

Со­кол прес­по­кой­но усел­ся на верёв­ку и застыл как из­вая­ние. Верёв­ка да­же не кач­ну­лась ни ра­зу, хо­тя долж­на бы­ла.

– При­не­си ему че­го-ни­будь, – ска­за­ла ста­руш­ка, и ког­да дочь пош­ла за со­ко­ли­ным кор­мом, про­дол­жи­ла: – Муж был охот­ни­ком… С той царс­кой вой­ны при­вез вин­тов­ку. «Мо­син» на­зы­вает­ся. Пря­тал его. На охо­ту толь­ко эту доч­ку с со­бой брал. Нау­чил её ору­жием поль­зо­вать­ся. Го­во­рил: «Луч­ше ме­ня стре­ляет». По­том она выш­ла за­муж, уе­ха­ла в Ба­ку… Это его со­кол, в пос­лед­ние го­ды пой­мал, при­ру­чил. В до­ме дер­жал, кор­мил. Стоит ко­му-нибудь поя­вить­ся поб­ли­зости, этот не­год­ник тут же даёт нам знать. Нам он сооб­щил о те­бе еще до то­го, как ты пришёл… А од­наж­ды с ружьём в ру­ках забрёл к нам один ту­рок. Мы зна­ли, что кто-то идёт, но не зна­ли, что ту­рок. Вошёл не здо­ро­ваясь и наста­вил на ме­ня ружьё. До­че­ри ря­дом не бы­ло – в дом уш­ла. А он: «Го­во­ри, мол, где ва­ши муж­чи­ны, где эти ва­ши…» Сло­во од­но ска­зал, за­бы­ла...

Дочь из дома подс­ка­за­ла: «Бое­ви­ки».

– Да, бое­ви­ки. Я ска­за­ла, мы од­ни, нет у нас ни муж­чин, ни «бое­ви­ков». А он: «Врёшь, ведь­ма, не­си день­ги, зо­ло­то, не то баш­ку те­бе раз­не­су». Ружьём ты­чет мне в го­ло­ву, чуть глаз не вы­ко­лол. Тут этот не­год­ник под­ле­тел да как клю­нет его в лоб! Кровь тур­ку ли­цо за­ли­вает, ну он ружьё и вы­ро­нил. А тут моя дочь вы­хо­дит из ком­на­ты с «мо­си­ном» и как паль­нет ему пря­ми­ком в лоб – он и по­ва­лил­ся. На ме­ня та­кая тря­суч­ка на­па­ла! Стою дро­жу. Смот­рю на дочь, а она стоит как ни в чем не бы­ва­ло с «мо­си­ном» в ру­ке – и ни зву­ка, буд­то не её это рук де­ло. Да­же не морг­ну­ла, толь­ко ска­за­ла: «Отомсти­ла за на­ших!» С тех са­мых пор мол­чит, ни с кем не раз­го­ва­ри­вает, за день ска­жет два-три сло­ва, да и то ес­ли спро­сишь.

– А по­том? – спро­сил ху­дож­ник.

– По­том… Ва­лял­ся он тут нес­коль­ко ча­сов. Дочь – ни зву­ка, ну и на ме­ня буд­то столб­няк на­пал. Она уви­де­ла, что я со стра­ху оне­ме­ла и ни­че­го не сооб­ра­жаю, по­дош­ла, взя­ла его ружьё, унес­ла в дом, по­том за но­гу по­во­лок­ла его к ов­ра­гу – и с глаз до­лой. Вер­ну­лась, где ка­кая кровь бы­ла – вы­тер­ла, вы­мы­ла ру­ки с мы­лом и се­ла со мной ря­дом. Ни я, ни она зву­ка не из­да­ли, и по сей день она мол­чит, как не­мая. Я по­то­му те­бе расс­ка­зы­ваю, что мне нуж­но всё это ко­му-ни­будь выс­ка­зать, из­лить ду­шу. Те­перь ты нам судья, ска­жи что-ни­будь. Это убийст­во по но­чам мне спать не даёт, и хо­тя то­му уже по­чи­тай два го­да, а ро­жа то­го тур­ка каж­дый бо­жий день у ме­ня пе­ред гла­за­ми стоит и в ушах слы­шу его го­лос…

– Ма­ма­ша, это не убийст­во, а са­мо­за­щи­та. Он сам ви­но­ват – это он наста­вил на вас ору­жие, уг­ро­жал, хо­тел ог­ра­бить. Не убей вы его, он заст­ре­лил бы вас. По за­ко­нам воен­но­го вре­ме­ни вы за­щи­ща­ли свой дом, свою жизнь, свою ро­ди­ну. За это наг­раж­дают, как ге­роев…

Ху­дож­ник по­чувст­во­вал, что ста­руш­ке по ду­ше то, что он го­во­рит, а ее дочь, ка­жет­ся, улы­бает­ся, и он про­дол­жил:

– Вы на­цио­наль­ные ге­рои, по­то­му что хра­ни­те эту де­рев­ню, это клад­би­ще, этот дом и все свя­зан­ные с ним вос­по­ми­на­ния как зе­ни­цу ока. Вы отомсти­ли за кровь ва­ших близ­ких. Не па­дай­те ду­хом. Нао­бо­рот, гор­ди­тесь своим под­ви­гом! Я то­же шу­ши­нец. Я расс­ка­жу о ва­шем ге­ройст­ве где на­до.

– Ты то­же шу­ши­нец, сы­нок? Гля­ди, серд­це мое как чуя­ло… Из чьих бу­дешь, сы­нок?

– Шах­на­за­рян­цев.

– Вай, вот ра­дость-то! Ко­то­ро­го из них?

– Я сын Мов­се­са.

– Чтоб мне ос­леп­нуть! Гос­по­ди, ка­кое счастье ты мне пос­лал! Солн­це ты моё! Мов­сес – сын мое­го дя­ди Гри­го­ра!

Ста­руш­ка вста­ла. Ху­дож­ник от­ме­тил, как лег­ко она это сде­ла­ла, – без стар­чес­ко­го уси­лия.

– Дочь, пой­май ку­ри­цу, на­до обед при­го­то­вить, – ве­ле­ла она и са­ма уже при­го­то­ви­лась взять­ся за де­ло.

– Нет-нет, не нуж­но. Я не го­ло­ден, мне на­до ид­ти, уже позд­но, – за­вол­но­вал­ся ху­дож­ник.

Жен­щи­ны хо­ром взмо­ли­лись:

– Не ухо­ди, оста­вай­ся, поо­бе­даем…

– Нет, мне по­ра, – пе­ре­бил их ху­дож­ник. – Спу­щусь, ос­мот­рю мо­ги­лы – и до­мой.

Жен­щи­ны, по­ду­мав се­кун­ду, об­ме­ня­лись быст­рым взгля­дом и спро­си­ли в уни­сон:

– Зна­чит, ухо­дишь?

– Да, по­ра, заг­ля­ну на клад­би­ще и пой­ду.

И слу­чи­лось нео­жи­дан­ное.

Мать и дочь зап­ла­ка­ли в го­лос… Ху­дож­ник опе­шил, он по­те­рял дар ре­чи. «Что это зна­чит?» – спра­ши­вал он се­бя. Ему хо­те­лось по­быст­рее уй­ти, но сте­на­ния этих жен­щин, ка­за­лось, не кон­чат­ся ни­ког­да. Он не на­хо­дил слов, что­бы уте­шить их, да да­же просто что-ни­будь им ска­зать. Но ка­кое-то вре­мя спустя их плач стал сам со­бой скла­ды­вать­ся в пес­ню, на­по­ми­наю­щую «баяти»*. Он вспом­нил «му­га­мы», зву­чав­шие в пол­день по тю­рем­но­му ра­дио. Они бы­ли просто не­вы­но­си­мы, но он не мог вык­лю­чить ра­дио, так как вык­лю­ча­тель на­хо­дил­ся сна­ру­жи.

Од­на­ко плач этих жен­щин, хо­тя и по­хо­дил на «бая­ти», не оскорб­лял его слу­ха, а по-свое­му был ему да­же прия­тен. Ху­дож­ник чувст­во­вал, что сло­ва тут из­лиш­ни, по­то­му что это не ка­пи­ту­ля­ция – ско­рее вы­зов, бро­шен­ный жиз­ни, это од­но из тех ред­ких мгно­ве­ний, ког­да плач рав­но­си­лен сме­ху. Эти жен­щи­ны дол­гое вре­мя бы­ли ли­ше­ны удо­вольст­вия смеять­ся, ра­до­вать­ся и при­вык­ли сле­за­ми да­вать вы­ход как пе­ча­ли, так и дру­гим, свет­лым и прек­рас­ным чувст­вам.

«Ка­кие чистые, прек­рас­ные слёзы, ка­кой изу­ми­тель­ный плач, ка­кое сла­дост­ное стра­да­ние! – ду­мал ху­дож­ник. – Они пла­чут от ра­дости, ко­то­рую по­да­ри­ла им на­ша встре­ча. Пла­чут лег­ко и не­при­нуж­ден­но, не от бо­ли – просто по зо­ву ду­ши».

«А это что?» – опять спро­сил се­бя ху­дож­ник, взгля­нув на за­хо­дя­щее солн­це, что зажг­ло баг­ря­ным по­жа­ром вер­ши­ну го­ры.

Он дол­го смот­рел на ис­че­заю­щее солн­це и на за­няв­шую­ся ог­нем гор­ную вер­ши­ну, где крас­ки и их от­тен­ки по­ми­нут­но сме­ня­ли друг дру­га. Он впер­вые ви­дел эту див­ную иг­ру цве­тов и вос­хи­щал­ся ими, слов­но стоял пе­ред по­лот­ном но­вояв­лен­но­го ге­ниаль­но­го жи­во­пис­ца. Он да­же пе­рестал слы­шать женс­кий плач и, ка­за­лось, са­мо­заб­вен­но ис­кал сре­ди кра­сок ту, что бо­лее со­звуч­на стра­да­ниям двух жен­щин, их стой­кости и необъяс­ни­мой си­ле, став­шей для них пра­ви­лом жиз­ни.

Он обер­нул­ся к жен­щи­нам и поп­ро­щал­ся с ни­ми, дав сло­во обя­за­тель­но вер­нуть­ся.

 

* * *

Ров­но че­рез ме­сяц ху­дож­ник вы­пол­нил свое обе­ща­ние.

– А где хо­зяй­ки? – спро­сил он ста­ри­ка, па­су­ще­го яг­нят на дру­гой сто­ро­не их дво­ра.

– Ты знал их?

– Да.

– Нет их.

– Как нет?

– Вот так. Нет, и всё. Жи­ли две ста­руш­ки, да обе на тот свет уш­ли.

– Ещё ме­сяц на­зад…

– Да, ме­сяц на­зад бы­ли, а те­перь их нет. Мать и дочь. Мать умер­ла, дочь на се­бе пе­ре­та­щи­ла ее и по­хо­ро­ни­ла на се­мей­ном клад­би­ще.

– А ты от­ку­да знаешь? – спро­сил ху­дож­ник.

– Не­де­лю на­зад про­па­ли мои яг­ня­та, я по­шел их ис­кать, по­ду­мал, мо­жет, заб­ре­ли в эти края… Пришёл сю­да, и яг­нят нашёл, и эту ста­руш­ку.

– А по­том?

– А что по­том? Ста­руш­ка мне о ма­те­ри расс­ка­за­ла, а по­том го­во­рит: «А ме­ня хо­ро­нить не­ко­му бу­дет, чер­ная моя судь­ба». Стал я ее рассп­ра­ши­вать. Её мать я знал хо­ро­шо, а её нет. Она всё го­во­ри­ла, го­во­ри­ла, мно­го че­го расс­ка­за­ла. Ког­да соб­рал­ся ухо­дить, она спро­си­ла ме­ня: «Ещё придёшь?» Я не знал, что от­ве­тить, про­мол­чал… А она го­во­рит: «При­во­ди сю­да яг­нят, здесь тра­ва хо­ро­шая, ско­том не топ­тан­ная». Я ска­зал: «Пос­мот­рю». Че­рез нес­коль­ко дней окаян­ные ов­цы опять сю­да при­бе­жа­ли, буд­то что-то по­чуя­ли. Пришёл я за ни­ми – и на те­бе! Ста­руш­ка при пос­лед­нем вздо­хе, вот-вот отой­дет. От­ку­да-то со­кол при­ле­тел, усел­ся на верёв­ку, зву­ки ка­кие-то гор­лом из­даёт. Я его го­ню, а он не уле­тает. Ста­руш­ка отк­ры­ла гла­за, пос­мот­ре­ла на ме­ня и от­да­ла Бо­гу ду­шу. Поб­ли­зости я нашёл кир­ку, ло­па­ту, вы­рыл яму на ого­ро­де. Ду­мал так ее по­хо­ро­нить, но по­том всё же ре­шил поз­вать ко­го-ни­будь из де­рев­ни. Нель­зя без гро­ба хо­ро­нить доб­ро­го христиа­ни­на.

– А по­том? – спро­сил ху­дож­ник.

– На дру­гой день я при­вел лю­дей, и мы пре­да­ли ста­руш­ку зем­ле. В дом за­хо­дить не ста­ли – в том до­ме змеи жи­вут. Осталь­ные по­том сра­зу уш­ли, а я уже ве­че­ром соб­рал своих яг­нят и вер­нул­ся в де­рев­ню.

Ху­дож­ник боль­ше ни о чем не спра­ши­вал, пос­мот­рел на за­рос­шее ще­ти­ной ли­цо ста­ри­ка, мо­зо­листые ру­ки, взгля­нул на за­хо­дя­щее солн­це: ему хо­те­лось ещё раз уви­деть на скло­нах пы­лаю­щей го­ры иг­ру кра­сок то­го дня. Но там был лишь один цвет… Цвет, не имею­щий наз­ва­ния…

 



* Шуши – райцентр в НКР (Нагорно-Карабахская Республика).

*Арцах – историческое название Карабаха.

**Гадрут – райцентр в НКР.

* «Миацум!» («Объединение») – лозунг АОД, призывавший к объединению НКР с Арменией. АОД «Армянское общенациональное движение», возникшее в 1988 году.

** Вазген I – католикос всех армян с 1955 по 1994 г.

*** Зорий Балаян (Зору – так произносят это имя азербайджанцы) – известный прозаик, публицист, Аркадий Манучаров – председатель карабахского комитета «Крунк», Левон Тер-Петросян – президент РА (1991-1998).

* Жанна Галстян – один из лидеров Карабахского движения, Герой Арцаха.

* Кзкала (сейчас Кусаберд) – село в НКР.

* Машади – человек, совершивший паломничество к усыпальнице имама Резы, на­ходящейся в городе Мешхеде в Иране. Здесь: заправила, шишка.

*Русский царь Николай II.

*Так армяне называют азербайджанцев.

* Баяти и мугамы ─ восточные мелодии.

?>