Как случилось, что именно «Литературная Армения» представляет читателям журнальную версию замечательной книжки, которую задумала и написала зимой-весной 2016-го Наталья Родионовна Малиновская – автор, хорошо известный своими трудами, творчеством в области испанистики? Тому есть свое основание, вернее – своя предыстория.
В жизни нашего журнала (а ему уже под шестьдесят) были по-разному значительные, яркие и памятные события. Одно из них произошло четверть века назад – в очень и очень трудную и для Армении, и для журнала пору. Выдающийся поэт-переводчик Анатолий Гелескул (1934-2011), в несравненном русском исполнении которого пришли к любителям-ценителям поэзии – пришли и покорили их – стихи, голоса великих испанцев (а еще и других европейских поэтов), предложил редакции «ЛА» собрать, подготовить специальный – «испанский» – номер, что и сделал вместе с женой и соратником Н.Малиновской, с их общими друзьями-коллегами. Так состоялся один из, можно сказать, «исторических» номеров «ЛА» – N2, 1991, и весь гонорар от него был направлен в фонд помощи пострадавшим от землетрясения. Открывался журнал страничкой от редакции, из нее стоит вспомнить сегодня такие строки: «С теми, кто обездолен стихией, да к тому же страдает от бессердечия и безнравственности других, создатели этого номера делятся всем, что имеют, всем, что составляет богатство интеллигента, – духовностью, светлым и чистым своим миром, чувством и знанием прекрасного. Отдают то, что искренне любят, отдают с искренней любовью, по сути, посвятив пережившим Землетрясение свою колоссальную работу по сбору, переводу, комментированию шедевров испанской литературы. Мы благодарим наших друзей за их благородный порыв, за их щедрость, за милосердие».
Стоит, я думаю, сказать здесь и кое о чем еще, кроющемся за таким сочувственно-деятельным порывом в сторону Армении. Анатолию Гелескулу, геофизику по специальному образованию, в какое-то время – задолго до 90-х – привелось работать в геологоразведочных партиях на Кавказе и, в частности, в Армении. Вот что говорит он сам в ответ на приглашение приехать в своем письме редактору «ЛА»: «Армению я люблю в любое время года (вот только зимой я никогда ее не видел). И особенно весной, когда еще ни травинки, ничего нет, один воздух. В горах это незабываемо. Подолгу мне довелось в Лори работать и на самом юге, с видом на Иран. Остальное видел из кузова машины – и до сих пор вижу. И еще – Ереван, там я жил в старом районе (Кривая улица и т.д.) – боюсь, что его уже снесли, а так жаль. Там же я лишился однажды денег и документов и получил в местном отделении вид на жительство, на двух листочках. Ереванское гражданство!» Наконец, переводивший только и только «свое» – по душе, по вкусу, по увлечению и вдохновению, – Гелескул лишь однажды коснулся «поэзии народов СССР», прекрасно исполнив девять стихотворений из лирики армянской поэтессы Маро Маркарян. Стихи эти вошли в ее книгу под названием «Из огня любви и печали», изданную в 1989-м в Москве.
Такие вот обстоятельства, такие пути сближения, такие «скрещения» интересов, чувств, устремлений… И я думаю, что теперь более чем понятно, почему Наталье Малиновской, написавшей свой, как сама она его называет, «мемуарий-бестиарий», по душе пришлось предложение «Литературной Армении» положить начало знакомству с ним на ее страницах. Мемуарный этот рассказ по-особенному покажет и замечательного «хозяина» – Анатолия Михайловича Гелескула, и «хозяйку», и «папу» – одного из крупнейших русских военачальников, маршала Родиона Яковлевича Малиновского, и, конечно, «маму».
Приглашая к чтению, обойдусь, как говорится, без громких слов, ибо по себе уже знаю, что написанное Малиновской о «зверятах», и не о них только, но и о людях, о временах, само увлечет и покорит всем своим строем – и ума, и сердца, и самой речи о том, что волнует их, тревожит и радует, печалит и веселит.
Наталия Гончар
1
ЗВЕРЯТА МОЕГО ДЕТСТВА
САГА О КОТЕ НУАРЕ (героический эпос)
Рассказ о великих котах моего детства полагалось бы начать с пращуров или хотя бы с родителей нашего героя. Но, увы, мне нечего о них сказать, кроме того, что они были, что младенцем я с ними играла – вот и всё, я даже не помню имен…
Знаю, что собаки у родителей были еще на фронте, а вот кошки появились, только когда кончилась война, когда, вернувшись из Харбина, родители обосновались в Хабаровске. Так, после военного кочевья, у них появился дом (именно дом, а не квартира) и вскоре я.
Когда я родилась (а случилось это счастливое событие моей и родительской жизни в ноябре 46-го), в доме уже было полно младенцев: шестеро котят и пятеро щенят. Так что я никак не могла увериться в своей уникальности, более того – наверно, уже тогда возникло ощущение нашего с зверюшками равноправия, а возможно, их умственного и физического превосходства над человеческим детенышем. С тех пор мое уважение к душевному устройству зверья и восхищение их физической организацией неколебимо. А если станут возражать, спрошу: вы можете запрыгнуть на крышу хотя бы трехэтажного дома, стоя у подъезда? А кошка без труда запрыгнет с пола и на стол, и на шкаф. И поймет, что у вас на душе, когда никто другой этого не заметит. И догадается, что у вас болит.
Не буду множить перечисление кошачьих совершенств – я ведь о них и собираюсь рассказывать.
Собачки нам понятнее – их души распахнуты настежь, и хотя они тоже многое умеют лучше нас, прыгать на крышу у них не получается. Не исключено, что поэтому – за относительное несовершенство – многие любят собачек больше. Ну и конечно, за то, что мы им так очевидно нужны и так очевидно ими любимы.
Итак, когда я родилась, кроме одиннадцати особей собаче-кошачьей малышни в родительском доме жили две большие собаки, одна маленькая, кот и кошка.
Дратхаар Милорд – первая на моей памяти большая охотничья собака. Этот замечательный пес появился у родителей уже взрослым, в Венгрии. Тамошний весьма пожилой профессор в 1944 году, оказавшись в стесненных обстоятельствах и не надеясь на свои силы, в преддверии туманного будущего решился расстаться с любимой собакой ради ее благополучия: пришел в Штаб фронта и сказал, что хочет подарить своего дратхаара командующему. Папа встретился с профессором и обещал беречь Милорда.
Пес, конечно, затосковал – первую неделю не ел, лежал в углу, отвернувшись; на вторую – смирился, лизнул маме руку, признал ее, стал есть и привыкать к другому языку.
Из Венгрии вместе с фронтом Милорд отправился на Восток, после победы над Японией пожил во дворце командующего Квантунской армией генерала Ямада, потом поселился в Хабаровске. Полюбил новых хозяев и всех их домочадцев, восхищавшихся его умом, воспитанием и чудачествами. Так, несмотря на свою охотничью ориентацию, Милорд решил, что его долг – охранять маму во время папиных командировок и, когда папа уезжал, ежевечерне располагался перед дверью в спальню. Когда папа был дома, Милорд спал на диване у него в кабинете.
Милорд, главный среди наших домашних зверей, никогда никого не обижал. Он спокойно наблюдал пробежки по книжным шкафам ручной белочки, дружил с кошками, считал своим долгом приглядывать за котятами, когда их выносили на прогулку в сад, был благосклонен к маленькой собачке Хорти, подобранной тоже в Венгрии и названной именем злосчастного венгерского правителя. Завели Милорду и подругу – дратхаартицу Люстру. Это их щенята – выводок из пяти пятнистых бутузов – встретили мое появление в доме.
Прежней, венгерской своей жизни Милорд не забыл. Когда в гостях у родителей оказался человек, знающий венгерский язык, мама попросила его поговорить по-венгерски с Милордом – пес встрепенулся, встал лапами на колени к незнакомцу, лизнул ему руку. К старости бородка Милорда – отличительная черта дратхаара – совсем поседела.
В охотничьем деле ему не было равных. Всякую утку он приносил папе, выслушивал одобрение: «Молодец, Милорд!» и повеление: «А теперь отнеси тому, кто убил». Пес нехотя, но безошибочно относил. Не сомневаюсь, что он знал: хозяин – не охотник, не любит этого дела и ездит на охоту только ради него.
Когда Милорда не стало, в доме поселился щенок – тоже пятнистый, но не серо-коричневый, а черно-белый, шелковый – сеттер-лаверак Фидель. Те собаки, которых заводил папа, были ушастые; у нас никогда не жили ни овчарки, ни бульдоги, никакие другие охранники, только охотничьи, а еще – кого бог пошлет, ведь обязательно приблудится какая-нибудь шавочка и составит забавную пару с нашей главной собакой.
Если дратхаар – с бородкой, усами торчком и жесткой щетинистой шерстью – походил скорее на охотника-работягу, то Фидель, когда подрос, превратился в красавца-мушкетера. Длинные кудрявые черные уши, изящнейшая, белая в крапинку мордаха, карие глаза не хуже, чем у папиного коня Орлика, мягкая шерстка, которую полагалось чесать, чем я с радостью занималась. И такой же, как у Милорда, охотничий талант и милый нрав.
Но вот с охотой Фиделю не повезло. Вскоре после его появления мы уехали в Москву, где выбраться ради собачки на охоту было сложнее. Когда Фиделю исполнилось пять лет, на политическом горизонте объявился его тезка – кубинский команданте, и при появлении малознакомых людей, вопрошающих, как зовут собачку, во избежание кривотолков отвечали «Верный», не сильно погрешив против истины (именно это и означает fidel в переводе с испанского).
В Москве папа уже не ездил на охоту (свободного времени в сравнении с Хабаровском совсем не оставалось), хотя бывал, когда звали, в Завидове, где не столько охотились, сколько решали дела. И там он не изменял своему обыкновению – не стрелял, сколько бы над ним ни подшучивали.
Итак, вся эта компания – одиннадцать малышей, трое взрослых собак и пара кошек – с первых дней стала естественной средой моего обитания.
Все они жили в доме на тех же правах, что и люди – без унизительных запретов: на кровать нельзя, на диван нельзя, на письменный стол ни в коем случае. Всё это, конечно, можно.
Понятно, что столы как лежбище интересовали только котов, причем исключительно письменные: устроившись на столе, можно понаблюдать и даже поучаствовать лапой в хозяйском труде. (И на папиных, и на моих рукописях видны многочисленные следы этого участия в виде загогулин – следов цепляния лапы за перо. А мой кот другой – компьютерной – эры, стоило мне задуматься, ухитрялся отстучать лапой по клавиатуре всегда одно и то же: «Фе-фе-фе», выражая тем самым свое отношение к хозяйкиным трудам.)
Обеденный стол, если на нем пусто, котов не волновал. Но если за ним ели, можно, расположившись поблизости, явить воспитанность и в то же время заинтересованность. А если хозяева или гости не замечают заинтересованности и недооценили воспитанность, следует вычислить слабое звено в их рядах и легонько тронуть мягкой лапой. Sapienti sat, что в данном случае следует перевести так: «Взаимопонимание достигнуто». Причем, слабое звено варьируется – кто-то сегодня погружен в себя и не расположен отвлекаться, а кто-то обретается в самом благостном настроении и, поняв деликатный намек, непременно угостит. Ни разу на моей памяти коты не ошиблись в вычислениях.
Дом моего детства был хорош и для домашних зверей. Они могли свободно выходить в сад. Из гостиной второго этажа туда вела лестница, по обе стороны которой росли изумительные деревья – белые сирени. Именно деревья, а не кусты, они доставали до окон второго этажа, и по весне, раскрыв окна, можно было руку протянуть за цветущей веткой. Коты любили сидеть на подоконнике, а случалось, забирались по сиреням в окно.
Странно, но никто не боялся, что коты удерут на улицу – от нее сад отделяла кованая ограда в причудливых завитках стиля модерн. Может, коты и ходили в город, а может, им было достаточно садовых красот, беседки и фонтана, куда по воскресеньям, вернувшись с рыбалки, хозяева запускали улов. Коты зачарованно наблюдали, как плавают в фонтане громадные сомы, совали лапы в фонтан и в конце концов в азарте кидались в воду.
Кроме сада при доме был двор, а в нем нечто вроде сарая, разделенного надвое. В одной половине – стойло папиного коня Орлика. Он такой красивый: гнедой, звезда во лбу, белые носочки, огромный карий глаз! Очень приветливый и добрый. На нем папа дважды в год – 1 мая и на мое рожденье, 7 ноября – принимал парад.
В другой половине сарая жил Мишка – самый настоящий медвежонок, которого нам привезли, найдя его, маленького, в тайге без матери. Он прожил у нас всё свое детство, подружился с собаками, играл с ними, но предусмотрительные коты на всякий случай держались от косолапого в стороне. Когда Мишка подрос, родители отдали его в цирк…
Вот в каком густонаселенном добром доме появился на свет герой нашей саги – кот Нуар.
Нуар родился в тот год, когда я пошла в школу, у нас в доме, в Хабаровске. Случилось это в марте 1953-го года. Не могу восстановить, когда именно – днем позже, днем раньше или в точности восьмого числа. Пожалуй, для всех, кроме меня, рождение Нуара затмилось иным недавним событием, потрясшим страну (излишне объяснять, каким). Так когтистая лапа эпохи оставила на кошачьей судьбе свою первую отметину, призванную связать времена.
Двух котят – Нуара и его брата, поименованного за нежный нрав Ласиком, а заодно их сестренку Аполлинарию, в обиходе Пульку, – решили оставить себе (очень уж были хороши все трое), остальных четверых раздали. Котенка, который с первой минуты стал папиным, Нуаром (то есть Чернышем, а совсем ласково – Нуарёнышем или попросту Нурёнком) назвали по ошибке: кот оказался не черный, просто младенцем он был много темнее братишек. А когда подрос, обнаружилось, что масть у него привычная – сибирская, только полосы и тигровые разводы очень уж широки, темны и мохнаты.
Ласик сразу же выбрал маму, а Пулька – изящная, шелковая красавица – досталась мне, но скорее теоретически: своими я считала всех и нещадно терзала своим обожанием Ласика, являвшего (в отличие от своенравной Пульки) образец смирения и терпения. Нуар, естественно, старался ускользнуть от моих нежностей, но вырывался деликатно, не выпуская когтей, – с детьми коты всегда деликатны, сибирские в особенности. Эта порода, ныне, увы, выродившаяся, всё еще хороша, но такой красоты, которой полнился Дальний Восток в моем детстве, уже не сыскать ни на какой кошачьей выставке. Нынешние сибиряки – существа диванные, что уже отпечаталось на облике, а те изумительные звери пахли тайгой и простором, и в генной их памяти еще жили и давали о себе знать отвага в гармонии с выверенной осторожностью и охотничье мастерство, достигшее заоблачных высот тактики и стратегии…
Спустя три года, в 1956-м, звери в полном составе переехали с нами в Москву. Папа взял собак с собой в самолет, а мы и еще несколько семей со всем зверьем десять дней ехали в вагоне, устройство которого достойно описания.
Этот еще дореволюционный вагон изначально предназначался для царского поезда. Обычных купе в нем мало, изрядную часть вагона занимают зал – общая столовая – и купе-люкс, сделанное из двух: с письменным столом и без верхней полки. Рядом – умывальник и душевая. Отделана вся эта роскошь красным деревом, и на окнах слегка потертые бархатные шторки…
Так вот, в вагонной столовой стоял огромный диван, который облюбовали наши звери: Нуар, Ласик, Аполлинария, родители нашей троицы, а также пара, принадлежавшая семье папиного адъютанта. Семеро прекрасных образцов породы украшали наше путешествие, а где-то на половине Великого Сибирского пути родились еще семеро котят, очередных братьев Нуара и Ласика. С ними мы и поселились на первых порах в гостинице «Москва», а когда котята подросли, раздали эту великолепную семерку, обзаведясь тем самым уже столичными «родственниками по кошке». Надо сказать, это очень серьезное родство, часто куда более душевное и прочное, чем обычные родственные связи.
К осени достроилась дача. Живя в Хабаровске, родители полагали, что в конце концов папа уйдет в отставку, я вырасту, поступлю в Московский университет, буду учиться, а они – жить на даче. Но судьба повернула иначе: отставки не случилось, а вот университет – сбылся и стал моим пристанищем на долгие полвека.
На даче, своем новом охотничьем участке, вся кошачья компания, сеттер-лаверак Фидель и прочая живность освоились быстро, а Нуар – разбойник по природе – немедленно пустился в набеги на соседские курятники (жили мы рядом с лесничеством, и поблизости было целых два курятника).
Улаживать последствия котовьих подвигов, извиняться и возмещать убытки пришлось маме, чем она непрерывно и занималась. Но надо было видеть Нуара, лезущего через забор, с доблестно придушенным трофеем в зубах! И хотя куренка, конечно же, жалели, а кота ругали, усатый герой являл собой зрелище, как и полагается, эпически величественное.
Кто же знал тогда, что суть сюжета вовсе не в набегах, что, не случись переезда, судьба Нуара не вплелась бы так прочно в суровое полотно эпохи.
Что же до сородичей Нуара, то Ласик курятниками не интересовался, изредка промышлял мышами и воробьями, заботливо приглядывал за детьми Пульки, делал со мной уроки и всегда был готов поучаствовать в маминых вышивках и вязаньях. К старости Ласик поседел и стал еще красивее: хвост у него теперь кончался восхитительной седой хризантемой, а грудку украшала широкая седая манишка. Больше никогда я не видела у котов седины.
Аполлинария регулярно одаряла мир котятами – один другого краше – и была образцовой матерью. Идеально вылизанные и накормленные дети ежедневно обучались охоте и головокружительным приемам кошачьих единоборств. Пристраивать ее детей было легче легкого: порода видна невооруженным глазом, красота очевидна, ум светится в глазах. Да в ту пору никому бы и в голову не пришло, что котят можно снабдить паспортом, родословной и продать за большие деньги. Неблагородно это – торговать сокровищем.
Но породой все равно интересовались – как же, предмет особой гордости. Апполинария, конечно, являла собой великолепный образец породы, но кто еще (уже на подмосковной даче) поучаствовал в рождении котят, она нас не извещала. Так что московские наши родственники по кошке получали почти сибирских котят.
Помню, как мама отдавала котенка польской семье, вместе с которой к нам приехали друзья родителей – Бордзиловские. Разглядывая котенка, будущие владельцы спросили про породу.
– Еще спрашиваете! – удивился Ежи Мечиславович. И объяснил: – Вы же видите: Kotka marszałkowska.
С тех пор так и повелось: все кошки родительского дома, а потом и мои, будь они сибирские, британские или подзаборные, считаются одной породы – Kotka marszałkowska.
ГИБЕЛЬ ГЕРОЯ. Может, год, а может, и больше спокойно и счастливо жили наши звери, но вот однажды летом Нуар исчез. Его искали и где уж нашли, не знаю, а мне в конце концов сказали, что Нуара, наверно, в отместку за цыплят, убили. Детское горе длится долго, и котовий облик, пока я горевала, в согласии с законами фольклора, безотчетно мифологизировался. В итоге в моей памяти Нуар достиг размеров сеттера, цыплята оказались чуть ли не бойцовыми петухами, а неведомый их хозяин, коварно подстерегший кота, походил почему-то на циклопа. И – странное дело – ни с каким реальным соседским лицом злодей не соотносился.
Истинную историю подвигов и гибели Нуара я узнала не скоро – через тридцать лет, когда оказалось, что истоки ее уходят еще на двадцать лет в глубь времен. Оттуда, с 1938 года, и придется начать. Причем, ни в первом, ни во втором действии этой в полном смысле слова исторической драмы Нуара среди действующих лиц нет, он появится только в третьем. И все же именно он – гибнущий герой – с полным правом стал в саге протагонистом.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. Поздняя осень 1938 года, Белорусский военный округ, коммунальная квартира, куда отец недавно вернулся из Испании. Два соседа, люди военные и согласно духу времени бдительные до исступления, «доводят до сведения» надзирающего органа о том, что «проживающий рядом комбриг Малиновский так и не снял со стены портрет врага народа Уборевича с дарственной надписью, хотя жены нижеподписавшихся командиров обратились к жене Малиновского с соответствующим замечанием, а она-де, на другой день, сказала, что мужу слова их передала и получила ответ: «Что я повесил, то будет висеть».
Этот примечательный документ двадцать лет спустя я видела своими глазами. Им начиналась папка устрашающего размера (жалко, не помню, как она называлась, хотя, наверное, просто номером), неведомо откуда взявшаяся на папином столе и исчезнувшая через несколько дней. Я, конечно, полюбопытствовала, полагая, что это «белый ТАСС» (рассылаемый по списку информационный материал, не подлежащий открытой печати), но в папке обнаружилось совсем другое: невообразимое количество доносов на отца, подшитых в хронологическом порядке. Сейчас могу предположить, что в конце пятидесятых некоторых лиц ознакомили с их особыми личными делами. Можно только гадать, зачем ознакомили и кого именно.
По детской глупости (мне ведь было двенадцать лет) из всего множества доносов я прочла только два: первый и последний, помеченный на тот момент настоящим временем: неделей назад. Но сейчас речь о первом. Не могу сказать, куда адресовалась доносная бумага, и конечно же, не знаю, какое разбирательство (явно, не первое и не последнее) последовало за ней. Видимо, папка, которую я держала в руках, была вторым томом – не могли же остаться незамеченными предшествующие 38-му году сомнительные эпизоды отцовской биографии, начиная с французского Иностранного легиона и кончая слишком долгой командировкой в Испанию. Где-то эти тома сейчас, хотелось бы мне знать... Но уж точно не в открытых военных архивах.
В середине того доносного тома мне попался документ 54-го года, где сообщалось, что папа – французский, испанский и японский шпион разом, а также незаконный сын царского генерала. В эту очевидную чушь я тогда и вчитываться не стала, а сейчас бредовый сюжет с генералом гуляет по интернету.
Но вернемся к истории с крамольной фотографией «врага народа». Не раз мне приходилось слышать, что те, на кого доносили, обычно знали имена доносчиков; знал про своих бдительных соседей и отец. О том свидетельствует –
ВТОРОЕ ДЕЙСТВИЕ (излагается по маминому рассказу).
Место действия – Второй Украинский фронт, время – конец сорок четвертого или начало сорок пятого года. Почти ночь. Входит дежурный офицер с докладом:
– Товарищ маршал! Прибыл генерал такой-то.
Отец (спокойно, негромким голосом):
– Скажи этому сукиному сыну, чтоб через полторы минуты и духу его тут не было. А то лично приду морду бить.
Порученец исчезает.
Хотелось бы мне увидать сцену за дверью: как это майор (или капитан, а может, и лейтенант) передавал прибывшему не откуда-нибудь, а из Москвы, из Ставки, генералу, если не выше, «сукиного сына» вкупе с пожеланиями счастливого пути? Но так или иначе, через полторы минуты прежнего соседа и дух простыл.
В тот вечер никаких комментариев к произошедшему не последовало, и мама так бы никогда и не узнала предыстории, в которой не участвовала, если бы папа не рассказал ее вкратце – неделю спустя.
Между вторым и третьим действием прошло еще двенадцать лет – война давно кончилась, а я успела родиться и подрасти.
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ разворачивалось в окрестностях нашей подмосковной дачи, но не на моих глазах, а за кадром. Завершилось оно гибелью Нуара, но тогда я и подозревать не могла, что это развязка исторической хроники.
Должно было пройти еще тридцать лет, чтобы концы с концами – доносную бумагу, фронтовой эпизод и убийство Нуара – связал, возвращая сюжету драматургическую стремительность, -
ЭПИЛОГ. Наступил, помнится, первый год перестройки. Папы давно не было на свете, мама сильно постарела, а я уже не первый год служила в университете.
Отговорив свой доклад на конференции испанистов в Доме ученых, где помимо филологов присутствовали историки и искусствоведы, я пила кофе в буфете в соседстве с почтенной ученой дамой, известным историком. Порассуждав о докладах и книгах, она обратилась ко мне со всею приветливостью:
– Я ведь вас ребенком помню! Я тогда только замуж вышла, и лето мы с мужем у его родителей проводили, рядом с вашей дачей. Вы тогда таких громадных, ужасных зверюг держали!
– Каких зверюг?
– Якобы кошек.
Я впала в недоумение. Кошки действительно были больше обычных – на то и сибирские, но как же можно наших зверяток именовать зверюгами?
– Так вот, зверюга ваша нам медовый месяц в кошмар превратила. Каждый божий день пробиралась эта тварь через террасу в дом и нам на постель гадила! И выслеживали ее, и окна запирали, и двери, а ей хоть бы что – проберется и нагадит! Муж в конце концов…
Кофе колом застревает в горле, а пауза длится, как ей и надлежит, бесконечно… Так вот, значит, кто убил Нуара…
Тем же вечером (а вовсе не «неделю спустя», как бы полагалось, если б характер мой был точной копией папиного), я, едва войдя в дом, восклицаю: «Мама, ты знаешь, что на самом деле случилось с Нуаром?! Сегодня на конференции…» и т. д. Мама (спокойно): «Знаю». И рассказывает мне фронтовой инцидент.
Странно, однако, шутит судьба. Ведь зачем-то же она поселила двадцать лет спустя, если считать от доноса, пусть не через стену, а через забор – в кошачьей досягаемости – прежнего соседа с семейством. Не знаю, кого судьба испытывала на этот раз, но попутно преподала урок и мне.
Вскоре после войны сосед сам испытал то, что готовил отцу. Отсидев год, уже после смерти Сталина он вышел из лагеря, был восстановлен в звании, снова служил. А когда мы соседствовали дачами, вновь занимал в министерстве обороны весьма высокую должность – в те годы, когда отец был министром...
Мы с той семьей, понятно, не дружили домами, но с младшим сыном извечного соседа я, можно сказать, играла в песочек с полного согласия взрослых. Родительское отчуждение не касалось детей – и, думаю, не случайно, а по папиной воле.
Если я верно, пусть много позже, поняла его мысль, такую, в сущности, простую и естественную, он учил меня не судить за вину перед другим, пусть даже родным человеком, и тем паче не судить за чужую, хоть бы и отцовскую вину.
Сейчас я формулирую этот урок и тем неизбежно упрощаю и искажаю смысл, в котором много обертонов. Наверное, есть и такой: не судите чужое – жестокое – время, особенно если вам выпало расти в вегетарианскую эпоху (а шестидесятые, несомненно, были одной из самых вегетарианских эпох нашей истории). Там, в тридцатых, «нас не стояло», и каково там было изнутри, нам отсюда не видно.
Но это мои теперешние домыслы, выросшие, правда, из тогдашних ощущений.
Другое дело – кот, замечательный зверь, не склонный к рефлексии, всё разом учуявший и отомстивший за хозяина единственно доступным коту образом, попутно свидетельствуя свои явные способности к метафорическому мышлению. Ведь донос и содеянное Нуаром на брачной постели, поставленные в один ряд, – это уравнение в точном смысле слова, наглядное тождество, по правилам эпохи, стоившее коту жизни.
Вот с кем – Нуаром, рыцарем котовьего облика, – я бы поговорила о том параграфе испанской конституции, что до сих пор «по первому требованию предоставляет право отпуска за свой счет для решения проблем чести». Уверена, Нуар принял бы как должное и оценил это старинное установление.
Но как он вычислил соседа? Какие флюиды ощутил? Мало того, он, согласно рыцарскому кодексу, благородно не тронул старика, выбрав объектом отмщения сына – сильного противника во цвете лет. Уверена, что Нуар знал, чем рискует. Он знал, что его погубитель, схватившийся при виде кота – не тигра – за пистолет (наверняка наградной, фамильный), окажется истинным сыном своего отца. Так кончилась недолгая жизнь славного кота Нуара, САМОГО БЛАГОРОДНОГО СОЗДАНИЯ ПРИРОДЫ.
А брат его Ласик и сестра Аполлинария прожили еще почти девять лет и умерли оба в худший год моей жизни, вслед за собаками – сеттером-лавераком Фиделем и приблудной малявкой Джулей.
Когда не стало папы, Фидель, оправдав свое имя – Верный, умер на девятый день, потом одна за другой умерли Джуля и Пулька, а на сороковины, выпавшие на 9 мая, умер наш последний зверёнок – Ласик. У нас с мамой не осталось никого.
Я считала своими Джульку и Пульку, мама – Ласика, но они сами думали иначе.
Оказывается, все наши звери были папины.
2
ЗВЕРЯТА ЗАГОРЯНКИ
НАФАНЯ И ЧУРИК. Ни Нафаню, ни Чурика я не знала щенятами. Мы познакомились, когда они были уже взрослыми: Нафане – шесть лет, а Чурику – никто и не знал, сколько. Хозяин повстречал Чурика у оврага, на тропинке от станции, и оба поняли: это судьба. И хотя хозяин, зная, что дома его ждет ревнивый Нафаня, всю дорогу повторял: «Чур меня!», песик не отставал. Увидав хозяина, он в ту же секунду догадался, что встреча их предопределена, а потому просочился на участок, скромно уселся вблизи калитки и уставился на хозяина умоляющими карими глазами. А уж как хороши и выразительны были эти глаза на снежно-белой мордочке! А сияющий черный нос! Песик был редкостно хорош собой – белый, мохнатый. Изумительный хвост, украшенный плюмажем, трепетал, выражая любовь и надежду. Но главное – глаза. Там жила душа – и какая нежная. Хозяин махнул рукой и принял случившееся как данность. Вместе с едой песик получил имя – производное от заклинания.
И тут разыгралась драматическая сцена. На крыльцо выскочил Нафаня и вознегодовал. Он яростно лаял на пришельца и обиженно – на хозяина. Длился скандал довольно долго, дня три. Но в конце концов, видя чудеса смирения, явленные Чуриком, Нафаня позволил ему существовать на правах вассальной зависимости: сюда нельзя, туда тоже, а о том, чтобы сунуть нос в комнату хозяина, и речи быть не может, вот разве что тут – в прихожей (она же кухня), у шкафа с посудой. И запомни: шаг вправо, шаг влево…
Чурик покорно принял все Нафанины условия и неукоснительно, годами исполнял их, но как же ему хотелось хоть часок побыть единственным – самым-самым! Да куда там… Демократия в доме как-то не приживалась.
Так они и жили – хозяин, Нафаня, Чурик и кот Исав, который на лето отправлялся погостить к старушке-дачнице, кормившей его до отвала. Возвращался кот 1-го сентября: толстый, с выстриженными колтунами и даже неоднократно мытый в корыте, – чего не перетерпишь ради пайка повышенной калорийности! И хотя на лето на дачу выезжала вся семья – родители хозяина и его сестра с маленькой дочкой – и кормежка становилась обильней, Исав предпочитал домашнему рациону старушкин. А может, его привлекал не только рацион: у старушки было тихо и спокойно, чего о родном доме, когда семья в полном составе, не скажешь. Хозяин и сам на лето подавался в Ферапонтово, оставляя собачек под семейным присмотром.
Как же страдал тогда Нафаня! Первоначальные надежды семейства – погорюет и привыкнет – не сбылись. На закате и на рассвете Нафаня устраивался на крыльце и с четверть часа изливал свою тоску печальным завыванием, а точнее, горестной песней: у него были очевидные вокальные данные и замечательно громкий голос, а главное, неистребимая потребность выражать всякое чувство мелодически. Руладами, то в мажоре, то в миноре, он встречал и провожал хозяина, когда тот отправлялся на станцию или возвращался после поездки в Москву, а уж если хозяин уезжал надолго, Нафанины рулады сопровождали не только закат и рассвет, но и полдень с полночью.
Хозяин был для Нафани всем – подателем пищи и ласки, творцом мира и тепла в доме (этому было рациональное объяснение – хозяин топил печку), а также верховным существом, побуждающим нас к нравственности, согласно формулировке французского Просвещения, и заодно богом-громовержцем.
Больше всего на свете Нафаня боялся грозы, и стоило тучам сгуститься, песик обращался к хозяину с отчаянной вокальной просьбой отменить ненастье. И то, что хозяин не снисходил к просьбе, служило особым доказательством его всемогущества. Пока лил дождь, сверкали молнии и громыхала гроза, песик искал спасения, как щенок, на руках у хозяина, а в его отсутствие забивался под кровать в самый дальний угол и дрожал как осиновый лист, пока природный катаклизм не прекращался.
Нафаня – спаниель; покупая его на Птичьем рынке, хозяину не пришло в голову поинтересоваться, какой именно – фильд, кламбер или какой-другой. Хозяин и слов таких не знал. Щеночек ему приглянулся – рыженький, уши чудесные, длинные, в меру кудрявые (у коккеров – слишком), и весь легкий, резвый.
Своего песика хозяин назвал Нафанаилом вовсе не из библейских соображений. Просто в памяти бог весть почему всплыла чеховская сценка вокзальной встречи школьных друзей и фраза, идущая рефреном: «А это сын мой, Нафанаил, ученик III класса». Именно так хозяин и представлял песика, добавляя: «Нафаня, шаркни ножкой». Следуя тексту, Нафане, шаркнув ножкой, полагалось уронить фуражку, но таковой у песика не имелось, и что из того? У хозяина тоже не было помянутой в рассказе жены-лютеранки, Луизы, урожденной Ванценбах, и никого это обстоятельство не огорчало.
НАШЕ ЗНАКОМСТВО. Сейчас, спустя сорок пять лет, всё происходившее в тот майский день мне представляется удивительным, а тогда даже в голову не пришло удивиться.
Сам собой нашелся деловой сюжет, требовавший немедленного разрешения, а следовательно, поездки в Загорянку. Адрес я знала, а как идти от станции – нет. Но так как я впервые в жизни путешествовала на электричке и понятия не имела, что в загородных пространствах надо как-то ориентироваться, мысль о том, что поиск может завершиться ничем, меня не посетила. И потому, сойдя с платформы, я, не раздумывая, свернула к оврагу и пошла куда глаза глядят, посматривая на вывески: где тут улица Чкалова?
Оказалось, что шла я не просто правильно, но и самым коротким путем.
Увидав начертанную на почтовом ящике нужную цифру, я опять-таки не удивилась и оглядела пейзаж, простиравшийся за калиткой: тропинка, терраса за сиренями, яблоневый цвет и заросли сныти. Озадачиться вопросом, что следует делать, если на калитке нет звонка (а его и быть там не могло 44 года назад), я не успела.
Откуда ни возьмись, появился рыжий песик, просунул мордочку между штакетинами, а я просунула руку, и мы стали знакомиться. Я знала, что это Нафаня, и ничего удивительного в его приветливости не нашла. В отличие от мамы хозяина, наблюдавшей эту сцену издали. Она открыла мне калитку и, дивясь происходящему, пошла оповестить сына: «К тебе там девочка приехала». И добавила: «Нафаня с ней лижется».
Надо сказать, Нафаня не имел обыкновения лизаться ни с кем, кроме хозяина. И когда податель всех собачьих благ увидал эту сцену, удивление, посетившее его при известии, что Нафаня с кем-то лижется, возросло десятикратно (напомню, шли первые минуты нашего с Нафаней знакомства).
Это сейчас, спустя почти полвека, понятно, что песик уже тогда знал, что я ему пригожусь. Так же, как я знала дорогу…
Беседа, естественно, началась с обсуждения Нафаниной красоты и ума, а вовсе не с делового вопроса. Бедный Чурик тоже, конечно, был поглажен и удостоился восторгов, но сколько ни трепетал, развеваясь плюмажем, Чуриков хвост, Нафанино главенство, очевидное и неоспоримое, сомнению не подверглось. Бедный Чурик! Нет справедливости на земле.
Провожали меня на электричку втроем той же интуитивно найденной дорогой. Тут-то хозяин сообразил, что мне неоткуда было узнать, как идти, и озадачился.
Хотя чему тут изумляться? Это будущее вело меня за руку. Если считать с того майского дня, сколько же было пройдено по этой тропинке за сорок лет…
ЯВЛЕНИЕ КВАЗИ. Майским днем этот подзаборный котенок свалился нам как снег на голову: «!Esa flor nos faltaba al ramo!», что в переводе на язык родных осин означает: «Этого цветка недоставало в нашем букете!».
Такова была наша первая реакция, когда сестра хозяина и ее дитятко притащили в дом это длинноносое кривоногое серо-буро-малиновое гладкошерстое существо, классический образец местной помоечной породы. Заранее зная, чем кончится очередная манифестация гуманизма, неотъемлемого свойства наших родственниц, мы разозлились – обессиленно и обреченно.
Понятно, что нам прожужжали все уши, обещая забрать кошечку не сегодня-завтра в Москву, чтобы не дай бог не потревожить нас и наших зверей. Но сами знаете, куда ведет столбовая дорога, вымощенная благими намерениями. Кошечка, конечно, осталась.
Хотя, казалось бы, в чем дело? Одним зверёнком больше. И что? Но нам действительно очень не хотелось тревожить четвероногих обитателей нашего дома – они, все трое, были особенные.
Главным существом в нашем семействе тогда был старенький, полупарализованный спаниель Нафаня, три года назад попавший под мотоцикл. Мы его лечили и до известной степени вылечили – он стал ходить, точнее ковылять, и научился радоваться новой жизни, так не похожей на прежнюю…
Жила у нас тогда еще одна собачка – Лася. Ее я осенью 1975 года в качестве приданого привела с улицы, где она, брошенная по осени, жалась к соседскому забору. Запуганная до смерти, Лася, оказавшись в доме, нырнула под стол и выразила твердое намерение впредь никогда не покидать этого благословенного места.
А собачка была красивая… и до известной степени породистая: расцветка черно-белая, с пятнами по спаниельему типу; уши черные, висячие, кудрявые, хоть и не такие длинные, как у спаниеля, и хвост, естественно, не купирован, а загнут замечательным белым пушистым плюмажем-кренделем.
Лася у нас освоилась быстро, приняла главенство Нафани, несмотря на его болезнь, чинно, чуть позади, сопровождала его в неспешных прогулках, но всё же с явным душевным облегчением по возвращении ныряла под стол.
Летом она родила под террасой щенят – все были мертвые. Видно, ее сильно били.
Еще одно изначально несчастное существо обитало у нас в доме – котик Сиротин. Трехдневным он лишился матери – она пропала, и мы так и не узнали, что с ней стало. Котят на чердаке нашли не сразу. Трое из четверых не выжили, и только один едва дышал. Тут же он был поименован Сиротином, затем укутан в платок и немедленно перемещен в тепло – в дом на диван.
Есть он еще не умел, только сосал. И я выкормила его по рецепту из польской кошачьей книжки. С двадцать пятого раза Сиротин, сунутый мордочкой в блюдечко, зачмокал. Но вырасти до размеров настоящего кота у него не получилось.
Котик был очень хорош собой. Ясноглазый, довольно пушистый, мордочка, лапки и брюшко белые, а на спинку накинут темно-серый плащ. Хвост сверху темный, а снизу – белоснежный. Сиротин был тихий-тихий и очевидно неприспособленный к жизни. Не сказать, чтобы ласковый. Только когда я болела, он забирался на руки или на постель – явно с лечебной целью.
Нас он считал родителями, Ласю и Нафаню, видимо, тоже нашими детьми, а людей побаивался: когда в доме собиралась многочисленная и шумная компания, Сиротин прятался в валенок хозяина. Время от времени, пока гости пировали, валенок начинал покачиваться, затем появлялась одна лапка, уцепившаяся за край, потом другая, а за ней печальная мордочка с немым вопросом: «Они тут что – ночевать будут?!»
Его мир был ограничен домом и участком – Сиротину и в голову бы не пришло обследовать улицу, откуда по временам раздавался посторонний лай. На родном участке никого кроме людей, Нафани и Ласи не водилось, чужие коты наш участок – собачьи владения – не посещали, и потому очень долго Сиротин не знал о существовании кошачьего племени. Его первая встреча с замечательным экземпляром этого вида произошла на моих глазах.
Уже почти годовалый Сиротин прогуливался по тропинке, наслаждаясь красотами природы и не подозревая о коварстве мироустройства, когда из цветущего жасминового куста высунулась здоровенная усатая морда и уставилась своими лупалами на несчастного. Сиротин замер, покачнулся – и упал без чувств. Свидетельствую: пришлый кот не дотронулся до него, даже в мыслях того не имел. Всего лишь взглянул. Однако на тропинке лежала безжизненная кошачья шкурка. Я схватила беднягу, отнесла в дом, трясла его, кутала в шарф. Сиротин пришел в себя не сразу, и надо было видеть эту очнувшуюся несчастную мордочку! На ней внятно читалось открытие: ОКАЗЫВАЕТСЯ, МИР СТРАШЕН – КАК ЖЕ ЗДЕСЬ ЖИТЬ?
Бедный Нафаня, настрадавшаяся Лася и злосчастный Сиротин, сроднившиеся друг с другом, с трудом переносили любое вторжение в свой мир. Люди – ладно, они не обидят, погостят и пойдут себе дальше. А звери – другое дело, от них всего можно ждать, и в первую очередь каверз.
Потому мы и разозлились, когда гуманная родня подкинула нам котенка, которого мы, в раздражении, поименовали за красоту Квазимодой. Честно говоря, не без оснований. С первой минуты это кривоногое существо, лишенное комплексов, дало понять: «Здесь я у себя дома и вы будете с этим считаться!»
Сиротин при виде котенка (размером с него, взрослого) укрылся в валенке. Но ведь не сидеть же в этой войлочной трубе всю оставшуюся жизнь. Опасливо озираясь, вылез, был обнюхан и покровительственно одобрен. На сей раз обошлось без обморока. Собачки, поняв, что Сиротина обижать не собираются, завиляли хвостами. Однако Лася дала понять, что под столом – ее личное владение и соваться туда – во избежание! – не следует. «Больно надо!» – ответила Квазимода и фыркнула не то от возмущения, не то от легкого запаха псины, которым повеяло из-под стола.
Квазимода вела себя с непосредственностью подзаборницы в сорок четвертом поколении: лезла во все миски, а заодно в хозяйские тарелки, чего наши зверята, кто по робости, кто по нездоровью, себе никогда не позволяли. Все они были деликатны, а Квазимода неустанно и радостно вредничала. Не обладая врожденной грацией (это еще мягко сказано), Квазимода регулярно расшвыривала листки черновиков и верстки и – о ужас! – метила отпечатками грязных лап перепечатанные страницы беловиков. Причем ухитрялась пометить каждый лист, и неизменно накануне последнего срока сдачи перевода в редакцию.
Обеспечив таким образом хозяйку работой до утра (то была еще докомпьютерная эра), Квазимода с чувством глубокого удовлетворения усаживалась рядом с машинкой и наблюдала, как труд облагораживает человека.
Однажды при виде этой мизансцены хозяин утратил самообладание и, ухватив Квазимоду за шкирку («Ты сейчас у меня полетишь, как пух от уст Эола!»), проследовал с ней на крыльцо и зашвырнул беднягу в сугроб. Через секунду усатая морда с выражением бравого солдата Швейка появилась в форточке. На морде крупными буквами было написано: «Рада стараться!»
Обозрев столик под форточкой, Квазимода спрыгнула прямо в тарелки, назначенные к мытью, и даже не подумала увернуться от хозяйской руки, которая вновь ухватила ее за шкирку со всеми уже описанными последствиями. Трижды усатая морда с торжествующим выражением – «Поглядим, чья возьмет!» – после купанья в сугробе появлялась в форточке. И в конце концов хозяин махнул рукой – воспитателя из него не получилось.
К концу зимы мы ее полюбили – сами не заметили, как. Отпечатки лап на рукописи уже умиляли, как и воровство с тарелок и все прочие мелкие и крупные хулиганства. Квазимода, у которой были все основания выместить на нас обиды, оказалась незлопамятным, добродушным существом. Называлась она уже Квазинькой, Квазюшей и прочими ласковыми производными и казалась нам уже не просто симпатягой, а настоящей красавицей. Кривые ноги (то бишь задние лапы) вследствие специфической аберрации зрения чудодейственно распрямились, нос же гармонично укоротился.
Всех обитателей нашего дома, людей и животных, Квазя считала убогими недотепами, которые без нее пропадут ни за грош. А потому в любую погоду сопровождала нас с собачками на прогулку. Снег ли, метель, грязь непролазная или дождь – не важно. Впереди шествует Квазимода, оглядывая местность: нет ли какой опасности для выгуливаемой семьи?
В положенное время Квазюша заневестилась и предположила, что Сиротин – какой-никакой кот – может быть ей полезен. Но ошиблась: трепетное и патологически робкое созданье, Сиротин не годился в женихи. Он заметил Квазины порывы, погрузился в смятение чувств, но так ни на что и не решился. Бедный Сиротин с самым горестным видом сидел посередине комнаты, когда Квазимода прибегла к последнему средству – ритуальному танцу. Такое мы видели впервые.
Квазя, балетно выбрасывая лапы, двигалась по кругу, останавливалась на счет три, оборачивалась к Сиротину и изображала нечто вроде поклона: передние лапы вытянуты вперед, почти лежат на полу, а задние строго вертикальны и хвост задран ввысь. Затем одна из задних лап вытягивается в горизонталь. Пауза (лапа на весу, выразительный взгляд). Далее повтор. Квазя блистательно исполняла классический арабеск. Но как не хватало этой пантомиме музыкального сопровождения! И какое страдание было написано на Сиротиньей мордочке!
Протанцевав три круга, Квазимода посмотрела на Сиротина с невыразимым презрением, плюнула и сиганула в форточку. Вернулась не скоро, явно довольная жизнью и котами. И тут наступила развязка этой маленькой трагедии. Сиротин подошел к Квазе, замер на секунду, воздел лапу и… влепил ей затрещину! Потом в ужасе замер. Какое изумление выказала Квазюшина мордочка! Да и наше было не меньше.
МАВРИК (моралите). Осенью 1979 года золовка с дочкой решили на всю зиму остаться на даче. В тот злополучный день, 2 ноября, отправляясь гулять, они взяли с собой Ласю, которой до родов оставалось всего ничего, и вблизи станции им пришла фантазия прокатиться вместе с собачкой на электричке.
Лася недопрыгнула – и повисла на поводке между платформой и вагоном. Счастье, что гуманистки не успели войти, остались на платформе, иначе кончилась бы Ласина жизнь. Счастье, что выдержал поводок. Но представьте, каково было беременной Ласе, полузадущенной ошейником, висеть на хлипком поводке над рельсами в пяти сантиметрах от бешеной, уже тронувшейся электрички.
По возвращении Лася дрожала так, что гуманистки были вынуждены рассказать нам о происшествии. Не вдаваясь в живописные подробности, которых было хоть отбавляй, скажу только, что возмездие не заставило себя ждать. Редчайший, но тем более драгоценный случай.
Тем же вечером их обеих укусил хомяк, купленный накануне в зоомагазине на радость детке. В страхе за свою жизнь они ринулись в Щелково, в местную больницу, откуда их не выпустили («Вы же сами обратились – хе-хе-хе!») и заперли там – в неотапливаемой палате травматологии на семь человек, где они провели сорок дней. «Укушенным» (так их именовал персонал) полагалось по двадцать уколов в живот каждой. От бешенства.
А бедная Лася к утру родила пятерых щенят, и на этот раз одного живого. Как же она его нянчила, как вылизывала, как дрожала над ним!
Новорожденный выглядел более чем странно и менее всего походил на щенка – то была неведома зверушка. Сквозь черную шерстку просвечивала оливковая, а местами ярко-зеленая кожа, нос же оказался сморщенный и пятнистый – розово-зеленый. Почти месяц мы гадали, какое страшилище вырастет из младенца, и вопрошали Ласю, что за монстр поучаствовал в его рождении. Лася, потупившись, отворачивала мордочку, укрывала дитя лапкой и вздыхала.
Щеночек же к трем месяцам чудесно преобразился: он глядел на мир удивительно обаятельными карими глазами (ресницы – красоткам на зависть), а под иссиня-черной шелковой шерсткой обнаружилась розовая, как ей и полагается, кожа. И в довершенье чуда пятнистый нос расправился и почернел. Изумительный мокрый нос обрел идеальную форму и сиял не хуже прекрасных глаз. Шерстка же, пока песик рос, становилась все гуще. Вычесывание вскоре оказалось тяжелым физическим трудом, причем, призывало к делу нас обоих. Один чешет, другой, успокаивая, поглаживает головку, но песик все равно трепещет, особенно когда чешут брюшко и шаровары на задних лапах. Рядом груда вычесанной шерсти, которой хватило бы на пару полнометражных собак. Чесанья, не говоря уж о купанье в корыте, малыш не любил, но переносил стоически смиренно. Зато какая красота обнаруживалась в итоге! Песиком любовалась вся округа. Назвали щеника Мавриком – Мавром, Эль Моро – и с полгода пытались его пристроить. Но как-то не получалось.
А Лася, видимо, объяснила сыночку, что лучше, чем здесь, ему не будет нигде, и потому надо во что бы то ни стало остаться. Он очень старался и даже, наверно, поэтому научился говорить – хозяева ведь разговаривают друг с другом, и надо поучаствовать. Его «уруруру», всякий раз иначе интонированное, выражало самые разные чувства. А композиция из «уруру», исполняемая при возвращении хозяев домой, рассказывала о том, что происходило в наше отсутствие. К примеру, Маврюша говорил «уруруру!» и бежал к окну, выходящему к калитке. Если за этим следовало новое «уруру», значит, приходили знакомые, если «гав», значит, чужие. А уж если Маврюша бежал к двери, вставал на нее лапами и говорил «гав-гав!», значит, ломились супостаты. Маврюша оказался замечательным рассказчиком…
Ласина неведомая жизнь до нас обучила ее смирению. Столь же покорно, как в свое время главенство Нафани, она приняла, когда Нафани не стало, главенство своего ребенка. Гордилась им. Он же, уже взрослый, вел себя с ней по-щенячьи – грыз ей лапы (прекрасные, белые в черную крапинку лапы с локонами!), и Лася терпела, только подворачивала лапки.
Есть у меня подозрение, что это она, не особо полагаясь на хозяев, научила Маврика беречь продовольственные запасы. Холодильник у нас был невелик, и потому зимой мы хранили лимоны и яйца в большой миске близ двери, где было холодно, почти как на улице. И едва в доме появлялся гость, Маврюша приступал к спасению продуктов.
Озабоченная мордочка явственно выражала ход хозяйственных замыслов: с лимонами просто – взял в зубы и понес хозяйке на кровать, с яйцом труднее – иногда прокусишь скорлупу, вымажешь манишку. Ну и ладно, зато продукт спасен. Доставленный в закрома родины продукт следовало замаскировать покрывалом, стянув его лапой с подушки, и улечься сверху. Для надежности.
По уходе гостей, отмывая песика, мы вспоминали об издавна подмеченном человечеством сходстве зверят и хозяев и корили себя за скопидомство.
Иные особенности наших зверей мы тоже экстраполировали.
Еще щенком Маврюша явил беспримерную отвагу и преданность хозяину. Дело было в Салтыковке, куда мы с ним отправились пожить у подруги, когда в Загорянку прибыли на лето родственники в полном составе. Квазю и Ласю мы оставили – Ласю полюбил и стал привечать мой свекор, а ему можно было доверить кого угодно.
Итак, жарким летним днем хозяину пришла фантазия искупаться в салтыковских прудах, и, вручив мне поводок, он осуществил свое намерение, не подумав, что купанье произведет на Маврика такое сильное впечатление. Маврик же, едва хозяин очутился в воде, вскрикнул человеческим голосом, вырвал поводок и кинулся спасать хозяина. А поняв, что хозяин вне опасности, поплыл рядом, взбивая волны. Это героическое деяние решило дело. Больше о том, чтобы пристроить щеночка, даже речи не заходило.
Там же, в Салтыковке, Маврюша решил, что его священный долг сопровождать хозяйку в магазин, как бы она этому ни противилась. А надо сказать, Салтыковка – не Загорянка, где путь на рыночную площадь безопасен: тропинка не таит подвохов. В Салтыковке же надо идти по обочине шоссе, где рядом снуют машины. Поэтому, прежде чем идти в магазин, я запирала Маврюшу, строго наказав хозяину следить за дверью. Удрать несмотря на все хозяйские уловки стало для Маврика делом чести, доблести и геройства. То он выпрыгнет в окно, то как-то ухитрится лапой открыть дверь, то выскользнет, пока хозяин на что-то отвлекся. И несется вслед хозяйке, скрываясь до поры до времени (а то ведь отведет назад!), и только в самом конце пути, когда нет смысла возвращаться, вылетает, счастливый, из-за куста, и ликующее «уруру» оглашает окрестность.
Детство у Маврюши, раз маменька была рядом, длилось долго. А душевно он так и остался щенком и сохранил на всю жизнь щенячьи привычки. Погрызть туфли, ножку табуретки или, на худой конец, полено, которое надо прежде вытащить из аккуратно сложенной возле печки поленницы, обрушив ее и перепугавшись, – вот любимые занятия Маврюши. Мы, конечно же, не ругали его за это – дитя.
Но вот однажды, прекрасным летним вечером из Москвы прибыла моя золовка. Впереди у нее был отпуск. На радостях, получив отпускные, она их тут же потратила на подвернувшиеся импортные туфли ценою в месячную зарплату. Событие экстраординарное! По пути, в электричке, она успела и пожалеть о содеянном, и укорить себя за растрату, и утешиться необычайной красой туфель, кажется итальянских. Примерила, прогулялась по дому, вышла на крыльцо (мы сидели в саду), продемонстрировала обнову и выслушала одобрямс, искренний и бурный. Удалилась в дом, где сняла туфли, сунула ноги в тапки и занялась своими делами.
Мы по-прежнему сидели в саду на лавке, когда из дому донесся дикий вопль, подобный боевому кличу индейцев самого кровожадного из племен. И тут же на крыльцо вылетел Маврик с туфлей в зубах и понесся по тропинке вокруг дома. За ним с воздетым наподобие боевого топора веником неслась золовка. Мы, словно зрители в театре, наблюдали бег вокруг дома. Пройден один круг, другой, третий. На четвертом круге Маврюша ухитрился скользнуть под террасу, а золовка в бессильном негодовании рухнула на пень. Со страстью, достойной античного театра, она исполнила монолог: прокляла тот день, когда я привела из-под забора Ласю, саму Ласю и рожденного ею змееныша, а заодно свою расточительность. Затем прозвучал плач по изгрызенной туфле, напрочь лишенной каблука. Песик тем временем дожевывал туфлю под террасой, куда никто, кроме хозяина, не лазил (а ему приходилось закрывать и открывать душники). Однако на сей раз хозяин не выказал ни малейшего желания отправиться под террасу – туфля все равно уже сгрызена.
Исполнив оба номера – монолог и плач, золовка встала и, сменив тон на обыденный, грозно осведомилась:
– Почему он не ест твои туфли?
– Они на шкафу.
– Вот всегда так!
На этой фразе, прозвучавшей патетически и зловеще, золовка удалилась.
ВТОРАЯ МАМА МАВРЮШИ. Несмотря на описанные подвиги, Квазя – единственное безоговорочно нормальное существо в нашем доме – ни на секунду не усомнилась в том, что Маврюша тоже недотепа. И приняла его под свое покровительство. Потому постоянно проверяла: дома ли щеник? всё ли с ним порядке? И если с Ласей она общалась всё-таки на дистанции (эта смиренница, когда никто не видел, могла загнать родную кошку на дерево), с Мавриком Квазя фамильярничала – равно как и он с ней. А вот чужих кошек он с удовольствием гонял с участка. Спала Квазя у Маврика под лапой и только отфыркивалась, когда он – «С добрым утром!» – облизывал ей мордочку.
Однажды эта сцена и прочие свидетельства нежной дружбы внесли весомый вклад в дело укрепления русско-испанских культурных связей. Вот каким образом.
ВИЗИТ ПИРЕНЕЙСКОГО ГОСTЯ (сентиментальное путешествие). Неразлучная пара – юный Маврюша и Квазя, отрок и нянька – произвела неизгладимое впечатление на испанского писателя, посетившего наши пенаты, “чтобы увидать своими глазами русскую землю и те избы, в которых творили Пушкин, Лермонтов, Толстой, Достоевский и Чехов”.
То были восьмидесятые годы, и перемены лишь брезжили на горизонте. За пределы Садового кольца иностранные писатели тогда не выезжали, и лишь по случаю страстной любви иноземного сочинителя к России и симпатии к нему Люси Синянской, работавшей в Инкомиссии Союза писателей, его в глубокой тайне удалось вывезти к нам – пусть хоть что-то увидит, кроме Дома литераторов и чиновных бонз.
Не знаю почему, мы прозвали его Зулепой. Истинное же имя сочинителя ускользнуло и кануло.
К визиту мы подготовились по первому разряду. Помня, что в согласии с ожиданиями Зулепы мы призваны изобразить исконно-посконную Русь, я встречала иноземца на станции в вышитой рубахе (правда, румынского происхождения, но не будем мелочиться) и длинной юбке milfleur.
При мне была Лася. «Милая собачка!» – вежливо отметил Зулепа и осведомился, какую породу предпочитает русский народ. «Именно эту!» – Я тут же сообщила, что перед ним замечательный образец местной породы русский спаниель, выведенной специально для нашего климата и происходящей от вывезенного из Испании спаниеля Санчо, и что хвосты у нас не купируют из гуманизма и ради красоты.
Зулепа немедленно восхитился новооткрытыми свойствами таинственной русской души – гуманизмом и тонкостью эстетического восприятия.
Затем обозрел станционную площадь (замызганная лужайка, две помойки и три скособоченных ларька), рухнул в порыве чувств на колени и произнес: «!O estepa rusa!». Что, как можно догадаться, означает: «О русская степь!» Не разубеждая гостя, восставшего с колен, я повела его мимо помоек (которых он в упор не видел) по тропе, вьющейся вдоль оврага – «О русская земля!» – к нашим пенатам, где у калитки нас встречали хозяин, Маврюша и Квазя.
Калитку украшала фанерка с загадочной надписью: два вечера хозяин выводил арабской вязью приглянувшиеся ему стихи. Не подумайте, что воспоминание о никогда не виденной Альгамбре сотворилось ради Зулепы – издавна наш портал украшали арабские письмена. (Лучше не думать, как это было бы воспринято ныне, но за долгие годы, миновавшие с той благословенной поры, надпись, должно быть, смыли дожди, а может, и фанерка сгинула… Бог весть. Да и нас за тем покосившимся забором давно уже нет…)
Не обратив ни малейшего внимания на альгамбрийскую надпись, Зулепа восхищенно припал к избе (образец типовой предвоенной постройки с террасой), стал изучать кладку бревен, почерневших от старости, и осведомляться, зачем между ними проложены веревки (пакля то есть).
Поговорили о Пушкине – Зулепа известил, что пишет о нем роман.
Животные вели себя при застолье в рамках строгого дипломатического протокола. Все трое сидели поодаль на лавке в ряд (Лася, Маврик, Квазя), делая вид, что нисколько не интересуются тарелками, на которых по случаю заморского гостя чего только не было: куренок, красная рыба и прочий полагающийся к случаю ассортимент из маминого распределителя.
Но оказалось, что Зулепа – вегетарианец в крайней степени, а вино (марочное) разбавляет водой. Оживился он, только увидев твердокаменные пряники с маком из загорянского магазина:
– Что это?
Хозяин (уныло):
– Русский народный десерт. Его надо размачивать, так не укусишь.
Зулепа с энтузиазмом принялся размачивать пряник. И тут потрясенный Маврюша произнес свое восхитительно интонированное изумленное «уруру»!
Гость оторвался от пряника и воззрился на говорящую собаку. То, что песика зовут Эль Моро, Мавром, показалось ему в порядке вещей, а вот порода, которая говорит, заинтересовала. Породу, тут же выведенную, я назвала “русский карманный ньюф” и пояснила, что это своего рода пастушья собака. (Хотелось бы знать, кого ему здесь пасти?)
Прилежный чтец «Записок охотника», Зулепа предположил, что Лася назначена для охоты, и осведомился, часто ли хозяин охотится и на кого. Сослаться на врожденный гуманизм местного населения, ранее подмеченный Зулепой, не позволил авторитет Тургенева, и пришлось признаться, что Ласин охотничий талант пропадает зря, ибо хозяин на убийство не способен. На этом месте Зулепа заподозрил в нас не то манихеев, не то последователей Ганди. Мы согласно закивали: «Algo por el estilo».
Внимание Зулепы снова привлек пряник.
– А это что? – Зулепа указал на маковые зернышки.
– Мак.
– То есть опиум?!
– Ну да.
Не посвященные в тонкости изготовления адской смеси, мы подтвердили наличие в прянике мака и сообщили, что этим продуктом с удовольствием питается весь русский народ, включая детей младшего возраста. Зулепа, тоже не знакомый с наркоприготовлением, в очередной раз восхитился:
– Какой народ! Вот почему ему нет преград…
«Ни в море, ни на суше», – продолжили мы хором невзначай начатую Зулепой цитату.
Маврюша снова с чувством произнес «уруру». Квазя одобрительно потерлась ухом о Маврину лапу, он в ответ лизнул котячью головку. Гостю картина понравилась.
– Как вы в них воспитали любовь? – вопросил Зулепа.
– Никак. Они сами – обычное дело.
– Какая страна!
Мы его не разубеждали – зачем рушить иллюзии, даже самые несусветные.
Странное дело! Ведь умный же человек (как оказалось, когда русская тема была исчерпана), но как же сильна и как застит реальность взлелеянная незнанием совсем ничего мифология!
Вот она, аmour lointain, заставляющая нас, накручивая визги, пенье, страсти, веками тосковать о лимонах и лаврах испанских садов в ночи, а испанцев – представлять светлокосых дев, прогуливающих на цепочке белых медведей у кремлевских стен в сполохах северного сияния.
Визит Зулепы спустя тридцать лет увенчался эпилогом. Всё, что могло перемениться, к тому времени переменилось. Для кого к лучшему, для кого – иначе.
Обретались мы со зверятами (уже другими) не в Загорянке, а на Сивцевом Вражке; хозяин сильно болел и уже не выходил из дому.
А Зулепа – всё такой же, как в тот достопамятный день, – вновь посетил столицу нашей родины. Мы повстречались в институте Сервантеса, где он представлял свой роман «Кольцо Пушкина» и повествовал про давнюю любовь к России.
Увидав меня (скорее догадался, чем узнал), обрадовался, стал вспоминать Загорянку, избу, зверей и сообщил, что тот незабываемый день сильно помог ему в сочинительстве и отразился в романе.
Должна признаться, что не решилась прочесть его сочинение. Наверное, зря.
Но вернемся на годы назад, в еще не потерянный рай, где Лася, как о щеночке, заботится о взрослом Маврике, Квазя пасет семью, а мы еще относительно молоды.
Когда Маврик вырос, оказалось, что он очень похож на Чурика -такой же мохнатый, с таким же лихо загнутым хвостом. Как хорош был развевающийся плюмаж на бегу! И такие же чудесные глаза, как у Чурика. Только Чурик был белый, а Маврюша черный. Жалко, что они не современники: песики замечательно бы срифмовались и обликом, и характером.
Еще в Маврюше обнаружилось душевное сходство с Сиротином – была в нем та же деликатность и трепетность, та же тревожность и робость.
Как и Сиротин, он прожил свою жизнь в аскезе, хотя мы, исполняя хозяйский долг, предприняли попытку женить Маврюшу. Попытка потерпела фиаско.
Дело в том, что Лася, усвоив человеческие установления относительно инцеста, решительно пресекла едва наметившиеся Маврюшины порывы – и он сделал из материнского запрета глобальный вывод: есть табу, нарушать которое нельзя – святотатство. И распространил запрет на всех особей иного пола.
Мы решили поспособствовать песику и даже нашли полуспаниельшу, хозяева которой согласились нянчить гипотетических щенят. Привели Маврюшу к ним на участок для знакомства с невестой. Зверюшки приветливо обнюхались, но как только песик догадался, чего от него ждут, он пришел в неописуемый ужас: поджал хвост, жалобно пискнул и, бросив нас, понесся во всю прыть прочь от недозволенных притязаний – благо калитка осталась открытой.
Пронаблюдав бегство и помянув всуе Ипполита, Федру и Подколесина, хозяин махнул рукой, и мы в унынии и досаде поплелись домой. У калитки нас ждал взволнованный Маврюша.
Маврюша был самым миролюбивым существом на свете. Любая ссора глубоко огорчала песика и более того – повергала его в транс. А уж скандалов-то он наслушался: Маврино детство совпало с нашим совместным круглогодичным существованием с гуманистками, для которых общение такого рода друг с другом было нормой быта. В итоге Маврюша стал панически бояться всякого повышения голоса и вообще любых нарушений гармонии. Когда он рассказывал нам о том, что случилось в наше отсутствие, и за «уруру» следовал тихий и горестный скулеж, мы знали, что, пока нас не было, дома разыгрался скандал.
Праздники для трепетного Маврюши тоже были чреваты беспокойством. Гости у нас случались всякие, в том числе громогласные, а зачастую и буйные. И Маврюша, укрыв от нашествия продукты, приступал к миротворческой миссии. Иногда ошибался, приняв за агрессию порыв приобнять или того хуже – влепить безешку. А может, и не ошибался, попросту не терпел фамильярности. Заметив безобразие, Маврюша вцеплялся в штанину и тащил посягателя прочь. Этого оказывалось достаточно – народ умилялся, а посягатель сникал, иногда даже мог устыдиться.
Осенью заболела Лася – на брюшке появились какие-то наросты. Сделали операцию; видимо, зря, потому что собачке сразу стало много хуже. Целые дни она лежала под столом, опустив мордочку на лапы, на прогулку шла нехотя и только однажды сама поскреблась в дверь. Постояла на крыльце – дверь мы не закрыли; потом всё же дошла по тропинке до очага, подняла голову, обвела взглядом уже облетевший ночной сад и тихонько жалобно заскулила. И вернулась. Шла она уже с трудом. Ночью Лася умерла. Мы похоронили ее рядом с Нафаней и Сиротином, под вишней, посадили для нее нарциссы, такие же, как у них. Если я о чем и жалею, то только о том, что могилки наших зверят теперь заброшены и затоптаны. И мне туда нет дороги, а ведь никто, кроме меня, не помнит, где они, не уберет листья, не прополет по осени сныть, чтоб весной вольно цвели подснежники, нарциссы и синие печеночницы, которые мы с хозяином называли неправильно, но куда лучше, чем ботаника, – сон-травой… Он принес эти цветы из лесу – сама собой сон-трава не растет на дачах. А зацветает она по весне еще раньше подснежников.
Всё же, мне кажется, Лася была у нас счастлива – она отогрелась, почувствовала себя не подзаборной побродяжкой, а полноправным членом семьи. Ее кормили, чесали, хвалили за дело и просто так. И наконец, здесь у нее родился Маврюша, которого не отдали, – вот оно, главное Ласино счастье.
Лася была умница и с первого дня понимала всё – сказанное и не сказанное. Однажды в поисках загулявшего мужа, нашего приятеля, к нам прибыла его озабоченная жена. Увидев ее в окне, я оповестила хозяина:
– Четвертинка на горизонте.
– Черти ее несут, – отозвался хозяин.
Распахнулась дверь. Лицо Четвертинки (прозвище вследствие малоформатности облика дал ей собственный муж Саня, который незадолго до ее появления покинул наш дом) выражало разом подозрительность и негодование. Голос же был тонок, но грозен.
– Он у вас?
– Здравствуй, Лера! Проходи!
И тут Лася, приняв к сведенью хоть и не высказанное, но прочувствованное хозяйское пожелание, тихонько подошла к Четвертинке, откинула носом полу пальто и укусила ее за ногу. Не сильно – просто обозначив эмоцию. Едва сдерживаемый пыл Четвертинки обрушился на Ласю, а я укоризненно (и, прямо скажем, лицемерно) произнесла положенное:
– Ну Ласинька, ну как же можно…
Видели б вы, как Ласинька на меня посмотрела. И скользнула под стол.
Звери могут сторониться людей, которые пришли не с добром, могут прятаться от них; кто попростодушнее, может даже облаять, а в крайнем случае укусить, если покажется, что хозяев пора защищать. Но наши понятия о вежливости, доходящей до лицемерства, им чужды.
Зверята честнее нас.
ЖИЗНЬ ВЧЕТВЕРОМ. Обычно у нас жило больше зверья, а тут осталось только двое. Изредка, правда, появлялись мимолетные зверюшки – несколько месяцев прожила у нас, точнее, дожила свою жизнь брошенная дачниками из-за болезни колли Пилар, милая и понятливая. Еще ворона, бесчисленные котята-найденыши, которых приходилось пристраивать. Щеночек Мурзик, увязавшийся за нами у станции, прожил у нас не дольше недели, его взяли милые люди, но почему-то с ним было особенно трудно расставаться. Успел Мурзёнок пробраться к нам в сердце – и в его честь спустя несколько лет мы назвали Мурзиком нашего нового спаниеля.
А до того мы долго жили вчетвером с замечательно дружной парой – Мавриком и Квазей.
Маврюша был удивительно деликатен. Мы не ставили ему, как и иным нашим зверятам, никаких запретов. Однако он не воровал с тарелок, не лез без приглашения на диван, а тем более на кровать. Разве что ради спасения продуктов. Думаю, его можно было даже научить вытирать лапы о коврик, входя в дом с улицы. На прогулках он вел себя как самая воспитанная собака и – в отличие от Нафани и Мурзика – не имел ни малейшей склонности к помойкам, был равнодушен к ежам и никогда не кидался с лаем за мимопроходящими волкодавами. Когда же хозяин задавал риторический вопрос: «Ну, Мавр сделал свое дело?» и поворачивал домой, песик и в мыслях не имел ослушаться.
Птицы и бабочки приводили Маврика в восторг. Чтобы лучше разглядеть птицу на ветке или понаблюдать, как она там охорашивается, Маврюша усаживался под деревом, а иногда вставал на задние лапы и замирал.
С годами у Маврика чуть вздернулась губа – мы поначалу не догадались, что это начинается болезнь, и даже прозвали его косоротиком.
Так прошел год, другой, третий.
КАК МАВРИК НАС НЕ ОТПУСТИЛ (миракль).Однажды Маврюша нас напугал – уж не знаю, как ему удалась эта талантливая инсценировка. Шел 1989 год. Случилось невероятное – каким-то чудом мы с хозяином, не веря ни себе, ни глазам своим, на две недели уехали в дотоле запретную Испанию. И зверей наших, утратив от потрясения бдительность, оставили на попечение гуманисток. Как ни странно, за время нашего отсутствия ничего экстраординарного не случилось, хотя песик страдал – несколько дней не хотел и смотреть на еду, а потом всё же стал питаться, но безо всякого удовольствия. И твердо решил впредь не допустить разлук, о чем оповестил нас по приезде отчаянными руладами «уруру».
Видно, мы плохо уразумели сказанное, потому что спустя пару месяцев, окрыленные наступившей вседозволенностью, снова собрались в Испанию, благо подвернулся очередной переводческий конгресс.
Уже были куплены билеты, когда у Маврика на горле обнаружилась огромная твердая опухоль: казалось, он недопроглотил яблоко, целиком. Ужасающее зрелище не давало ни дня на размышление. Вопроса ехать или не ехать не возникло. Утром я отправилась сдавать билеты. А по возвращении оказалось, что опухоль пропала, как не было, – у калитки меня встретил совершенно здоровый и счастливый песик.
Как он это сделал? Нельзя догадаться. Ни у кого другого не получилось бы.
Понятно, что даже мысль об Испании, не говоря уже об иных местах земного шара, о которых прежде мечталось, нас более не посещала. Маврюша нас не отпустил.
COLLAR ANTIPARASITARIO. Надо сказать, что всю ту первую и единственную нашу поездку в Испанию мы ни на час не забывали о безотлагательной надобности обрести для Маврика антиблоховый ошейник. При отсутствии таковых на родине, Мавриной шерстистости и трудностях ловли черных блох в черной шерсти, антиблоховый ошейник был для нас предметом первой необходимости, а точнее говоря, хрустальной мечтой.
О чем мы и объявили сразу вслед за приветствиями встречавшим нас в аэропорту друзьям – Алкаэну Санчесу и Анхелю Гутьерресу. Прожившие большую часть жизни в нашей стране, они поняли нас с полуслова: «!Claro! Collar antiparasitario!»
Да простит меня Михаил Васильевич Ломоносов, но всё же наш простецкий «антиблоховый ошейник» и в первом приближении не может тягаться с великолепием испанского. Сollar antiparasitario! Какой глубокий звук! Какая мелодия!
Домой мы привезли не меньше пяти противопаразитных колье с разными пропитками, хватить должно было на всю оставшуюся жизнь. Изумительно полезной вещью оказался испанский антиблоховый ошейник.
ДОМ МАВРА. А еще мы вспоминали Маврюшу, прогуливаясь с друзьями по Альбайсину. Не только потому, что Маврик прекрасно вписался бы в эти улочки с белыми стенами, и не потому, что у него истинно гранадское – мавританское – имя. Обнаружилась еще одна причина.
В старой Гранаде вместо наших жестянок с номерами домов в стену у двери вмуровывают керамическую табличку. На этих керамиках особой формы с гранадской эмблемой – надтреснутым плодом граната – пишут не номер, а имя дома: Дом Зари, Дом Мирта, Дом Горы. Или как угодно иначе – имя дому дают те, кто в нем живет. Дом с садом в Гранаде называется кармен, а такая керамика – асулехо, их заказывают в особых мастерских.
Так вот, когда нас спросили, как называется наш загорянский дом, мы, не сговариваясь, ответили: «Carmen del Moro» – «Дом Мавра». А через месяц получили посылку – замечательное асулехо с этой надписью. Вешать его на калитку было совершенно невозможно: не позволяла эстетическая несовместимость, да и не провисела бы такая красота и дня в нашей местности. И мы водрузили асулехо в прихожей.
С тех пор мы не раз переезжали, и первым делом вешали на стену нового жилища синюю плашку – гранадское асулехо. Имя нашего дома – Дом Мавра, Маврюшин дом – кочевало вместе с нами. Вот и сейчас асулехо висит над стеллажом в прихожей в соседстве с фен-шуйными собачками Фу и прекрасно с ними рифмуется.
СНОВА ПЕЧАЛИ. И песик наш, и Квазя потихоньку старели. С той только разницей, что по Квазе это не было заметно – кошки ведь совершенные создания природы и старость им нипочем. Другое дело болезнь. Но дело было не только в старении. Оказалось, что губка у Маврика вздернулась не просто так – на челюсти выросла опухоль, безнадежная и неоперабельная. Ел он теперь только протертое и только с руки; видно было, что это больно. Дальше – хуже. Примерно через год опухоль стала кровоточить при всяком прикосновении. А Маврюша по старости уже плохо видел и мог наткнуться на стул или на ветку. Зимой, пугая гостей пейзажем из Агаты Кристи, от калитки к дому вели кровавые пятна.
Кормление уже превращалось в муку: как ни старайся, как ни осторожничай, всё равно ему больно. Маврюша терпел, даже не говорил «уруру». Зверюшки вообще болеют терпеливо, смиренно и тихо. С людьми всякое бывает, а с ними только так.
Маврик болел два года. Его не стало в метель – 14 февраля 1994 года.
И Квазя затосковала.
Она почти не выходила за калитку – ей теперь некого было прогуливать. Лежала, свернувшись клубком на диване, на Маврюшином месте. Не вредничала, совсем перестала играть (а прежде и в старости любила). Она не болела, просто горевала всей душой. 31 марта Квазя умерла.
И в дом вторглась пустота. Даже не пустота, а физическое ощущение отсутствия. Исчезла жизнь. Кругом были зияния – на любимом диване наших зверюшек, под столом, у печки, рядом с креслом. На крыльце, на тропинках – везде.
Впервые у нас не осталось никого.
ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. Уже не было ни Маврюши, ни Квази, когда я увидела этот сон – запомнившийся навсегда и пронзительно ясный, как документальное кино.
Летний солнечный день. Я, одна, стою у высоких ворот. Над ними надпись железными буквами, латиницей, готическим шрифтом. Не все буквы на месте, какие-то выпали, какие-то покосились; этого языка я не знаю. Стены высокие, выложены камнем.
Дорога кончается здесь, у ворот. Вокруг лес, поодаль что-то вроде стоянки – машины, люди. Вроде бы суета, но голосов не слышно – странная звенящая тишина. Понятно, что это ближняя заграница.
Створки ворот медленно раскрываются – словно для меня. Вхожу. Кругом асфальт, деревьев нет. И дороги нет, точнее, она слишком широка – впереди и по сторонам сплошь асфальт. Бараки в ряд. Далеко впереди странное здание, к которому я иду. Перед ним плац – именно плац, а не площадка. Поодаль памятник, видимо, недавно поставленный.
Я здесь впервые, но я знаю, куда пришла.
В детстве школьной поры я почти каждый год бывала с родителями в ближних странах – тогда они назывались странами народной демократии. И всякий раз родители брали меня с собой в музеи, прежде бывшие немецкими концлагерями. Это было обязательнее всех других музеев – Дрезденской галереи, Лувра, Желязовой воли.
Теперешним родителям и в голову бы не пришло вести в музей-концлагерь болезненную и впечатлительную девочку тринадцати лет. Я знала родителей, которые, оберегая детскую психику, не читали детям сказок со страшным концом – выдумывали хеппи-энд. (И чем дольше продолжалось выдумывание, тем неизбежнее из ребенка вырастало моральное чудовище.)
Я точно знаю: есть вещи, которые еще в детстве нужно узнать, увидеть своими глазами, а не просто прочитать про них или услышать на уроке. Надо увидеть, ужаснуться, почувствовать и запомнить – навсегда. Это человекообразующее знание.
Наверно, родители интуитивно понимали это, а может, им просто в голову не приходило, что можно иначе. И я им благодарна за то, что они брали меня с собой.
Сами они помнили такие места не музеями – весной 45-го они видели их едва опустевшими. Там еще не было музейного порядка, было другое – следы той непредставимой жизни. Непредставимой даже для них, испытавших многое, прошедших войну.
Но вернусь в сон.
Я иду к тому зданию, не сворачивая к баракам. Знаю, что там музейные залы, и наизусть знаю, что́ в каждом. Иду, не глядя по сторонам, как будто знаю зачем, к тому мертвому зданию, на плац. У памятника, чуть поодаль – три скамейки. Сажусь. Группами подходят люди, постоят у памятника, уйдут.
На соседней скамейке человек. Я не заметила, как он подошел. Не молодой и не старый, слегка седой. Он встает, подходит к моей скамейке, подает мне книгу. Я беру.
Это описание музея, каталог. Смотрю. Текста в книге мало, почти одни фотографии. Кроме тюремных, в анфас, профиль и в рост в полосатых одеждах с нашивками, много обычных – как в домашних альбомах. Это те же люди, что на лагерных фотографиях, но еще не знающие, что их ждет. Обычные фотографии на память – чтобы послать друзьям, вклеить в альбом.
Листаю каталог. Тот человек словно ждет. Стоит.
– Так ты совсем ничего не помнишь?
Мне нечего ему ответить. Я действительно не помню: ни его, ни этого лагеря, ничего.
Снова открываю книгу.
На фотографии кудрявая черноглазая девочка лет девяти в белом платье, как с открытки столетней давности. В руках скрипка. Милая девочка.
И рядом – черная собачка. Песик, которого нельзя не узнать. Это мой Маврик. Под фотографией подпись: Mirra Rabel. 1938. Viena.
Вот, значит, как меня тогда звали – Мирра. А Рабель, наверно, слегка искаженное испанское название старинной разновидности лютни – ребель.
Значит, девочка из сефардской семьи, из Югославии, вряд ли из Марокко. Маленькая музыкантша. Что она делала в Вене? Училась?
Так вот откуда моя детская мечта о шопеновском конкурсе! Вот она – та, другая жизнь. Такая короткая…
Знаю, что здесь детей мучили медицинскими опытами. Выкачивали из них кровь. Так вот почему у меня поломанная хромосома!
Вот зачем тот человек дал мне книгу…
Он уходит. Молча. Но я слышу, явственно слышу его беззвучное:
– Мирра!
МУРЗИК И КАРАПУЗА. Кто же знал, что счастье ждет меня в переходе под Арбатской площадью? И чтоб я не прошла мимо, уже отыскало алкаша, призванного привлечь внимание.
Апрельским вечером на Страстной неделе я шла по переходу, вспоминая наших зверей – Маврюшу и Квазю и сокрушаясь о том, что теперь нам не с кем идти к оврагу слушать пасхальный колокол, а ведь это давний и нерушимый обычай. Колокол не всегда слышен. А когда слышен, это хорошая примета. Но только идти на овраг надо всем вместе…
В переходе кипело постперестроечное буйство. Зазывая народ, лоточники наперебой торговали газетами, книжками и шмотками; странный тип в шинели неопознаваемой армии раздавал листовки – непрочитанные, они валялись по всему переходу, а рядом бродячие музыканты налаживали инструменты, готовясь мучить прохожих своим творчеством. И тут же, втиснувшись между лотками, замызганную кафельную стену подпирал алкаш с крохотным черным котенком на руках. Монотонные возгласы оглашали переход: «Кошечку удавлю, если не дадите на бутылку… Кошечку удавлю… Кошечку удавлю…» Еще несколько минут, и я бы не услышала его в барабанном громе рок– (или поп?) самодеятельности. А не услышав, могла не заметить – народу в переходе полно. Но судьба оказалась милостива. Кошечку – зеленоглазый шелковый клубочек – я немедленно взяла. Алкаш, исполнив свое предназначение, схватил деньгу и резво потрусил за бутылкой. А я понесла новообретенное сокровище к маме, куда за мной (еще не зная, что уже за нами) должен был зайти хозяин.
Вследствие долгой привычки слова «хозяин» и «хозяйка» остались в обиходе, хотя утратили смысл с тех пор, как умерли наши звери. Но там, в переходе, смысл вдруг обнаружился, а спустя несколько минут даже завозился за пазухой, устраиваясь поудобнее.
«Какое чудо!» – этими словами кошечку встретила мама, вообще-то не склонная к сантиментам, а спустя полчаса те же слова повторил восстановленный в семантических правах хозяин.
Дитя при новых знакомствах и дальнейшем путешествии к дому, призванному стать для него родным, сохраняло величественное спокойствие. Киса не испугалась ни метро, ни вокзала, ни электрички. Исследовала дом, прошлась по столам и дивану, ненадолго вышла на крыльцо, вернулась и устроилась в кресле. Голос ее – тихий и мелодичный – мы услышали дня через три, не раньше. И после он звучал исключительно при крайней необходимости. Мы тогда еще не знали, что наша котя слишком музыкальна, чтобы оглашать мявом окрестность. Она даже мурлыкала беззвучно – только затем, чтобы обозначить свое благоволение.
Это была наша первая черная кошка. Совершенно черная – без единой белой шерстинки. Глаза изумрудные, носик с еле заметной горбинкой и чуть короче и шире, чем у обычной кошки (что придавало мордочке особое обаяние и сообщало, что без британчика тут не обошлось), шерстка шелковая. Красавица – это бесспорно. Но поначалу мы и не подозревали о том, что она абсолютно гениальна. Без всяких преувеличений – поверьте пока на слово, а доказательства будут представлены в полном объеме.
С крохотной тихой чернушкой в дом вернулась жизнь. Назвали мы ее совершенно невпопад Карапузой, потом даже вспомнить не могли, почему.
Не успела Карапузинка подрасти, как нам подарили песика – русского спаниеля.
ОБРЕТЕНИЕ МУРЗИКА. Сделала это Рыжая Ирка, великая русская художница и по совместительству наиколоритнейший персонаж эпохи.
Когда не стало Маврика, вся Иркина семья нас пожалела. И сын ее Арсюша (к тому времени преуспевающий издатель) сказал матери: «Надо им хорошего щенка подарить, а то притащат из-под забора». На том и порешили, хотя прекрасно знали и по своему, и по нашему опыту, что одно другому не мешает. Щеночка следовало найти к юбилейному дню рождения хозяина.
Арсюша лично изучил вопрос, принял во внимание хозяйскую склонность к собачкам ушастым, спаниельего вида и выбрал из них самую крепкую породу – русского спаниеля. Выдал матери деньги на щенка (ибо великой русской художнице не то что делать друзьям подарки, жить было бы не на что, не случись у Арсюши финансовых дарований).
Откуда Ирка взяла щеночка – суперпородистого, но без документов – покрыто тайной. Однако передавая дар – вытаскивая щенка из-за пазухи, она торжествующе сообщила: «Я на нем здорово сэкономила!» Далее последовал рассказ про собачьи документы, которые, конечно, были и со всеми печатями, родословной и прочими свидетельствами врожденных достоинств, но уронились в камин и там сгорели синим пламенем. Кто бы сомневался.
До поры до времени хозяин, представляя песика, кратко сообщал: «Вот наш щеник. Мурзик. Ирка где-то украла». Но вследствие визита ветеринара, который лечил песика от отита и обнаружил на породистом ухе многозначительную татуировку «7.40», сложилась мифологическая версия.
Согласно апокрифу, Ирка дефилировала по Чистопрудному бульвару, куда бонна, приставленная к новокупленному щенку Кобзона, вывела дитя погулять. Щеночек был в точности такой, какого выбрал Арсюша. Осталось дождаться, когда бонна зазевается, и умыкнуть щеночка. Что и было сделано – схваченный Иркиной дланью песик был декорирован шарфом и сунут за декольте, где прекрасно поместился. Умница и не пискнул – видимо, понял, что схвачен рукой судьбы. А может, знал, что попадет к тем, кому – опять же судьбой – предназначен. Зверята ведь всё наперед знают.
Песик был совсем не похож ни на кого из наших прежних, разве что немного на Ласю. Белый с черными пятнами, в черной маске. Очевидный сангвиник, которому всё нипочем. (Нафаня, пока здоровый, был неистовый холерик, а Маврюша явственный меланхолик.) Если бы в глазах хозяина не читалась так ясно эта констатация – «не похож!», – я бы и сама застряла на той же мысли, но тогда мне стало очень жалко щеника, который, увы, не похож. Я схватила его на руки и – немедленно полюбила: «Смотри, какой хороший! В венецианской маске…» Хозяин взял у меня щеночка, сказал печально: «Это Мурзик». И добавил: «Моя последняя собака».
Так оно и оказалось…
В Мурзёнке поражала его удивительная независимость от нас. В нем не было той болезненной к нам привязанности, какая была в Маврике, не было и Нафаниной убежденности, что хозяин всемогущ и способен разразить громом, а не только покормить, почесать за ухом и отловить блох. Мурзик любил нас совершенно естественно и не чересчур – как любят солнце, траву, волю. И вынужденные расставания с нами, как оказалось, переносил спокойно.
Правда, оставляли мы его уже не с родственницами без царя в голове, а с надежным человеком – Валерой. Он звал песика Мурзой, исправно выгуливал, но перекармливал (к Мурзиному удовольствию) и отмахивался от моих рассуждений о вреде переедания и органической неспособности спаниеля насытиться. В результате (правда, уже к старости) модельная Мурзина фигура, предмет зависти всех спаниелевладельцев, утратила идеальные пропорции. А мы ими так гордились!
ЗАБОТЫ НОВОГО ВРЕМЕНИ. Мурзяша, добродушный с людьми, был невероятно задирист с собаками. Завидев на прогулке какое-нибудь чудовище вроде мастиффа, бультерьера или овчарищи, рвался с поводка, свидетельствуя отвагу и готовность растерзать зверя в мелкие клочья. А какая собака потерпит, если ее облаивают, да еще со страстью. И что хуже всего, этих чудищ их хозяева, люди новой формации, как правило, выгуливают без ошейника. Вот где торжествует правило сходства пса и хозяина: идет бульдожина, брылами сквер подметает, а ведет ее мордоворот красношеий, рядом с которым и мастифф смотрится болонкой. Обращаться к нему «Возьмите на поводок!» бессмысленно: не повернет головы качан. В прежние времена такие персонажи собак не держали, а в те приснопамятные годы, когда у нас появился Мурзик, мастифф стал такой же приметой нувориша, как малиновый пиджак и златая цепь толщиной в палец. И так случилось, что в те годы мы стали на зиму перебираться в Москву, на Сивцев Вражек, где разминуться с нуворишами не было никакой возможности. Именно там две встречи с ними увенчались переломами: хозяину, спасавшему Мурзика, мастифф сломал ключицу, а буль – руку. Обозрев содеянное, оба раза псы вкупе с владельцами гордо удалялись во тьму переулка…
Там же на Вражке местный бомж осведомился у хозяина, имевшего обыкновение выходить на прогулку в тех же трениках, в каких сидел на диване, хорошо ли ему платят.
– За что? – спросил хозяин (ведь не гонорарами же алкаш интересуется).
– Да за гулянье щенка!
Хозяин (с достоинством):
– Это моя собака!
– Рассказывай!
Меня – ввиду шляпки с вуалью – за бонну не принимали, хотя, возможно, я ошибаюсь.
Над кошачьим именем нашего нового щеночка потешались все кому не лень. Но однажды по этому случаю я встретилась с яростным конгломератом презрения и злобы. Мы с годовалым Мурзиком гуляли в арбатских переулках, я его позвала и услышала гулкий, с ехидцей бас: «Как-как его зовут?» Отвечаю: «Мурзик».
На нового хозяина жизни мой собеседник явно не тянул, а вот на телохранителя, прогуливающего господскую псину (естественно, буля), в самый раз.
– Ты б еще Бобиком элитный экземпляр назвала! – гаркнул он с непередаваемым и каким-то особо злобным презрением.
Элитный экземпляр немедленно облаял буля и сопровождающее его лицо (точнее, хамскую морду).
Новое время заставляло переменить привычки. Прежде в Загорянке я спокойно ходила с двумя собаками в магазин и ничего не боялась. Оба смирно сидели у двери, ждали хозяйку – и никакая опасность зверюшкам не грозила. А когда появился Мурзяша, Загорянку уже населяли надрессированные на личную охрану злобные существа.
Я не сразу уразумела перемену. Вижу, сидит на станционной площади собака – большая, неведомой породы (оказался алабай). Я по привычке к нему с приветом: «Здравствуй, собачка! Какая ты большая и мохнатая!» Тяну к нему руку, глажу. Нос собачий у меня в руке еле-еле помещается и активно пошевеливается – песик звучно и смачно принюхивается. Беседуем, душевно и мирно. Тут из-за угла объявляется хозяин великана. Шипит, как 144 гюрзы: «Убери руку, дура! Тихо убирай! Не дергайся!» И поток специфической лексики льется Ниагарским водопадом.
– А что такое? – осведомляюсь я, как последняя идиотка.
– Он тебя разорвать обязан! Учили же!
Понимаю: для хозяина это пренеприятное открытие – недоучился пес. А за ученье деньги плачены – зря, что ли?
Как видно, зря. Псу ведь понятно, что я порадовалась тому, какой он большой и красивый, и нос, дивно мокрый, сияет – что ж меня рвать? Пес знает, что я его не боюсь. Чтоб напасть, им страх нужен, и они его безошибочно чуют.
Помню, как тем же летом я шла домой, и на углу, вслед за выезжавшим из ворот лимузином, прямо на меня вылетела здоровенная овчарка, сбила с ног. Я лежу, заслонилась рукой, псина ухватила запястье, а я вполне миролюбиво спрашиваю: «Ты что, собачка?» У овчарки глаза чуть из орбит не вылезли, и клыки разжались от неожиданности. Тут злобный владелец подоспел. Понося всех не уследивших за псом, ухватил овчарку за ошейник, пнул ее и остолбенел: «Она что, не вцепилась?»
Я встаю, отряхиваюсь. И благодарю богов всех религий разом за счастливый случай: Мурзик остался дома! С какой бы страстью кинулся он защищать хозяйку, и всё – кончилась бы щенячья жизнь.
У Маврюши на всю округу был один враг – Картер, и на прогулке мы были начеку: озирали местность и знали, откуда ждать опасности. Теперь она подстерегала всюду. Уже нельзя выгуливать песика ночью, как мы привыкли, – ночами в Загорянке постреливают, а днем по нашим ухабам катят, сметая и давя всё на своем пути, джипы цвета воронова крыла.
Мироустройство стремительно менялось. Долгожданные перемены неслись, набирая скорость, как птица-тройка, и, подобно ей, в неведомом направлении. Совсем не в том, какое примерещилось поначалу.
Вкупе с мироустройством менялся менталитет. Помню, как на загорянской тропинке мне повстречался светло-рыженький коккер-спаниель. Я обрадовалась – кругом всё були да овчарки. Мы с ним душевно пообщались, почти облизались, и тут из-за поворота явилась поотставшая хозяйка. С криком «Бакс, тьфу!» повертела над головой поводок, будто собралась накинуть на меня, посягнувшую на ее священную частную собственность, лассо. И процедила: «Нечего к собаке лезть. Она немаленьких денег стоит! Ты потраться, а потом гладь!»
– Бедная собачка! Не повезло тебе с именем… и с хозяйкой, – пробормотала я aparte, удаляясь.
Жить тем временем становилось ощутимо веселее. На станционной площади снесли дощатую будку общественного туалета и воздвигли на ее месте сарай с вывеской «Ночной Бар “Звезда”». Какие он испускал децибелы! На вывеске, согласно велениям времени, красовалась звезда шерифа, повсеместно заменившая красную звезду. Рядом расположился ларек круглосуточной торговли спиртным, разрисованный матерным (ныне печатным) граффити. Никуда не делись только помойки, мало того, они неуклонно множились. Зато исчезли все телефонные будки, закрылись почта и сберкасса.
В точности, как в приснопамятной школьной истории партии, которая предписывала первым делом брать банки, телеграф, телефон и захватывать газеты.
В самом скором времени газеты снова расплодились, подобно помойкам, в новом качестве и неимоверном количестве, разом пожелтев и напрочь утратив блеснувший было смысл, а заодно грамотность; книгопечатание же прекратилось (если не считать дамско-амурного и детективного жанров). А с крахом книгопечатания канули и наши заработки.
Приказало долго жить издательство «Художественная литература» вместе со своим портфелем, где лежала не одна готовая книга. Лет пять спустя все они вышли в АСТ без ведома авторов. Не способные усвоить правила нового быта, переводчики осведомились, как это случилось, и получили исчерпывающий ответ: портфель куплен АСТ у Гоги Анджапаридзе, который приватизировал Худлит и отбыл в туманный Альбион. Риторический вопрос «Вы скупаете краденое?» повлек за собой декларацию о добропорядочных приобретателях.
В довершенье чуда как-то вечером нас посетил участковый с напарником – предложили приобрести оружие, видимо табельное. По сходной цене.
Ситуация в стране отразилась и на собачье-кошачьем рационе: зверятам пришлось перейти на овсянку в беспримесном состоянии. О том, что появился изумительный зверячий корм в пакетиках, мы узнали от знакомой пенсионерки – она им питалась и уверяла, что вкусно.
Мы же освоили чечевицу, завезенную в местный магазин вместе с серой вермишелью в целлофановых пакетах, завязанных узлом. Варить ее на испанский манер меня научил Дионисио – русский иконописец и испанский философ в одном лице. Рецепт он помнил с детских лет – так варила чечевицу его мама в гражданскую войну в Испании. Впрочем, не будем сгущать краски. Чечевицу, очень даже съедобную, продавали дешево и в любом количестве.
В те годы Загорянка заселилась собачищами исключительно для личной охраны, а мелкие породы исчезли как не бывало. А невдалеке, за ближним поворотом к станции воздвигся дворец с зимним садом по образцу Дома приемов на Ленгорах. Эти, казалось бы, несопрягаемые явления состояли в прямой причинно-следственной связи. Дворец выстроил местный скорняк, к тому времени отловивший всё мелкогабаритное собачье поголовье, начав с бродячего, но прихватывая и хозяйских. Так что выгуливать Мурзика теперь приходилось на поводке и с оглядкой.
Но покой утратился напрочь. Потому что не было для Мурзяши радости больше, чем подрыть забор и удрать на помойку за протухшей рыбой или вредоносными куриными костями и сожрать эту гадость вместе с целлофановым пакетом. Как это выносил его организм?
Починка забора – занятие, забытое при Маврюше, – при Мурзике снова стало ежедневной повинностью хозяина. Первым делом, еще до умывания, следовало обследовать забор – не подрыт ли, – обнаружить дыру или подкоп. И починить.
Но однажды пристрастие к помойкам спасло Мурзику жизнь. Дело было в Москве, на Вражке. Зимой я гуляла Мурзика на задворках нашего дома, поскользнулась, упала, ударилась головой о ребро тротуара и выпустила поводок. Слава богу, на мне по случаю холодов была меховая шапка, смягчившая удар, и я быстро пришла в себя. Увидела склоненного надо мной человека, который помог встать и спросил, не позвать ли «скорую». «Да на что мне «скорая»! Песика… песика поймайте, спаниеля…»
Ведь если Мурзя добежит до проезжей части, то всё – он же не привык к городскому движению. Но – о счастье! – дорога Мурзика не манила. Почувствовав свободу, он кинулся к вожделенной помойке. (Маврюша, конечно, не оставил бы хозяйку, а уж какое «уруру» огласило бы арбатские переулки… Но не корите Мурзика – к помойке его влекли инстинкт свободы и великолепное чутье.) Наш спаситель, оглянувшись по сторонам, обнаружил беглеца на сдвинутой крышке контейнера хвостом наружу, а мордахой в помоечных недрах.
МИЛЫЕ МУРЗИНЫ ПРИВЫЧКИ. Оставим внешние угрозы, дома зато царили мир и любовь. Юная Карапуза приняла Мурзика с первой минуты. Щенок и котенок подружились, спали одним клубком на хозяйских постелях, но миски врозь: Карапуза ела на высоком комоде вне Мурзиной досягаемости. И как бы ему ни хотелось посягнуть на котину пищу, допрыгнуть не удавалось.
Другое дело – хозяйский завтрак. Мурзяша был необыкновенно талантливый добытчик пропитания, для него не предназначенного. Пес же не виноват, что хозяева не озаботились применением его наследственных охотничьих талантов. Пришлось бедолаге упражняться не с утками, а с тем, что бог пошлет. Впрочем, охотничьи собаки должны приносить подстреленных уток, а не питаться ими. Подозреваю, что Мурзяша не совладал бы со своими порывами и попал бы в отбраковку несмотря на замечательное чутье – первопричину его неудержимых воровских порывов.
Мурзик неизменно радовался гостям не только по открытости натуры, но и потому, что при многолюдном сборище песик выпадал из зоны хозяйского внимания. А надо сказать, что, пока Мурзик подрастал, хозяйка освоила новые средства заработка: мастерила из старой бижутерии, собранной со всего околотка, дизайнерские колье, каковые сдавала в художественный салон по членскому билету подруги, и сочиняла под псевдонимом Алакранида эссе о драгоценных камнях для глянцевого журнала с идиотским названием «Каприз». За это, исходя из новых ориентиров, платили деньги, а за переводы и лекции – нет, но это ведь не причина, чтобы перестать сеять разумное, доброе, вечное.
Итак, песик радовался пирам, ибо гостям вследствие новоосвоенных промыслов подавали не только чечевицу. И стоило гостю взять в руку бутерброд, кусок пирога или нацепить сосиску на вилку, как из-под стола ракетой взвивался Мурзик – пища исчезала, словно ее и не было, в долю секунды: умница успевал проглотить добычу в процессе полета. Один миг – и снова сидит у стола ангельское создание, а на мордахе, как в калейдоскопе, чередуются два выражения: «Ай да Мурзик! Ай да сукин сын!» и «Понятия не имею, куда делся ваш бутерброд!»
Гости терпели Мурзины выходки, понимая, что хозяину, хоть он и поругивает песика, нравится Мурзяшина охотничья доблесть (так называл хозяин это вопиющее безобразие). Тем более что причиной неудержимых воровских порывов был талант – поразительно острое чутье нашего песика.
Вот тому замечательный пример. Гуляем Мурзика в арбатских переулках. И вдруг он берет след: нюхает, уши встопырил и тянет поводок. А кругом поздний вечер – тихо и никого: ни собак, ни людей. Что ему примерещилось? Оказывается, не примерещилось. Пробежав полпереулка, Мурзяша подлетает к припаркованной темной машине, обнюхивает дверь, припадает к ней, наконец прыгает на капот. Оттаскиваем и недоумеваем. Тем временем в салоне зажигается свет, отворяется дверь и оттуда вылезает амбал, жующий здоровенный бутерброд от Макдональдса. И тут – о чудо! – хозяин с несвойственной ему резвостью хватает уже изготовившегося к прыжку Мурзика, понимая, что еще секунда, и песик исполнит свой коронный подскок и вырвет у мужика из зубов вожделенный биг-мак. Мурзяша неистово сопротивляется, пытаясь все-таки дотянуться до биг-мака.
«Это… чего?» – жуя, осведомляется амбал.
Объясняем: собачка у нас талантливая, чутье у нее исключительное, а на биг-мак в особенности.
Добродушный амбал оценил Мурзины дарования, растрогался и поделился. Мы расшаркались и поспешили распрощаться, пока амбал не заметил расцарапанный капот. Амбал же, исполненный сочувствия, глядя вслед резво удаляющемуся семейству, вопросил: «Вы чё, совсем кобеляку не кормите?»
Однако пищевой урон, наносимый гостям (хозяева не в счет), не шел ни в какое сравнение с тем, на что был способен Мурзяша, когда дело касалось гостевых одежд. Он и во взрослом возрасте не утратил щенячьего обыкновения грызть все подряд.
Приходит гость, начинается беседа. Милый песик, которым гость уже восхитился, садится рядом и возлагает мордочку на колени. Гость умиляется, поглаживает собачку, которая так ласкова и очаровательна. Беседа идет своим чередом. А хозяевам не видно, чем занят песик, – стол загораживает. Наконец гость встает, и обнаруживается, что у него напрочь сгрызена пола пиджака или того хуже – на брючине или на юбке зияет огромная дыра. А теперь представьте себя сначала на месте гостя, а потом на хозяйском месте. Это вам не добытый с гостевой тарелки пирожок.
Так, пока шла беседа о сценарии «Чайки», был выгрызен изрядный кусок из роскошной клетчатой макси юбки Маргариты Тереховой. И не какой-нибудь ширпотребной юбки, а от Юдашкина. Надо сказать, Маргарита, обнаружив прореху, в полной мере сохранила лицо и великолепно сыграла всё, что надо. Она потрепала хулигана за ухом, обозрела огрызки haute couture и сказала, что разновеликая длина и бахрома нынче на пике моды. Мурзяша тем временем дожевывал бахрому.
И тогда, и в другие разы мы сокрушались совершенно искренне, но всё же, по уходе гостя, не могли не восхититься тем, как тихо и незаметно – ему бы карманников обучать! – Мурзик истребляет текстиль отменного качества. Синтетикой, обладая безукоризненным вкусом, песик не интересовался.
После двух-трех таких безобразий мы взяли за правило при визитах не спускать глаз с нашего сокровища. Так был спасен уже надкушенный жакет сотрудницы музея из далекой провинции – ясное дело, парадный и единственный. Не уследи мы, действительно стряслась бы трагедия – что там юдашкинская кашемировая юбка!
В конце концов для близких подруг я попросту завела безразмерное индийское гостевое платье.
Однако об одном случае Мурзиного негодяйства мы всякий раз вспоминали с чувством глубокого удовлетворения. В тот злосчастный день к нам заявились телевизионщики снимать фильм о Лорке (целиком по выданному им материалу, права на который и в голову не пришло оговорить). Песик ни в какую не хотел сидеть взаперти на кухне – лаял и страстно желал участвовать. Его выпустили, и он затих, устроившись на диване. Кто же знал, что всю съемку Мурзя грыз брошенный на диван режиссершин кардиган! Обнаружив останки одеяния, мы были готовы сквозь землю провалиться – совсем ведь чужой человек, первый раз видим, а тут такой урон.
Режиссерша при виде клочков родного кардигана и кучи жеваных ниток сделала козью морду; в качестве компенсации мы тут же снабдили ее рекомендательным письмом к сестре Лорки, а потом узнали, что в фонде Лорки она нахамила всем кому могла. Заодно дама прихватизировала сценарий и, получив за него ТЭФИ, оповестила, что высоко ценит мой вклад в ее работу. Так что Мурзяша молодец и провидец. Надо было б еще шубку ей повредить.
Воспоминание о драном кардигане телететки согрело меня тем зимним утром, когда я, проснувшись, обнаружила, что плед, под которым спала с детских лет (своего рода семейная реликвия), чудодейственно съежился до платочка, на котором едва умещалась крохотная Карапуза. Рядом Мурзяша путался в клочках наичистейшей шерсти тончайшей иноземной выделки.
Милые Мурзяшины фокусы вспоминаются всякий раз, когда я слышу о тренерах, приставленных к собачкам, дабы обучать их безропотно сидеть в сумке или на руках, не тявкать, не высовываться, не облизываться и терпеть манипуляции собачьего парикмахера и хозяйские причуды разного рода, начиная от носимого круглые сутки банта с брильянтом и кончая туфельками из кордовской кожи, – чтоб коготки не поцарапали олигархический паркет из розового дерева. Впрочем, никакой фантазии не хватит, чтоб представить себе, чего нынешний собаковладелец захочет от своего мопса и как он с ним обойдется, если садистская мысль дошла до выдирания когтей у кошки ради хозяйского комфорта.
По мне, пускай лучше зверёнок, подобно Мурзику, улучит счастливую минутку и растеребит кардиган, а когда хозяева, утратив бдительность, пойдут провожать гостей, вскочит на стол и, стоя одной лапой в салатной миске, а другой на половинке торта, ухватит кусок мяса, поглядывая по сторонам – что бы еще такое заглотать, пока они там прощаются?
Признаю: изъяны воспитания. Но кто же мог после деликатнейшего Маврюши предположить в Мурзике такую (употребим эвфемизм) непосредственность?
До Мурзяши наши собачки почему-то не воровали. Единственный раз я видела из окна кухни, выходившего на садовый стол под вишнями, как Лася, обнаружив миску с неисчислимым количеством блинов, напеченных к детскому празднику, озирнулась, встала передними лапами на стол, а задними на скамейку и умяла в три секунды всю стопку. Но Ласе, если вспомнить ее горестную жизнь до нас, все простительно.
Я, конечно, не выдала собачку. Сцену из античной трагедии, исполненную у стола золовкой в сопровождении детского хора, я опускаю – что там Федра с Антигоной, не говоря уж о Расине, Корнеле и кабуки. А Мурзяша… Неужели редкостным своим чутьем Мурзя уловил захватнический императив эпохи? Но бог ей – эпохе – судья. В Мурзином исполнении и вороватость, и хулиганство были невероятно обаятельны. Какие курбеты высшего пилотажа он исполнял, взлетая за бутербродом!
ДОМАШНЯЯ ИДИЛЛИЯ. А как трепетно, восхищенно и заботливо Мурзик полюбил Карапузу, уступив ей права на царство! Мурзину любовь, равно как и свое главнокомандование, киса приняла как должное.
Вот обычная картина летнего времяпрепровождения. Мурзик лежит на крыльце. Карапуза устроилась на сплетении тонких вишневых веток в цвету, которые, казалось бы, и комара не удержат. Однако котя лежит себе, распластавшись, и глядит вниз – высматривает добычу. Долго лежит – не шелохнувшись. Наконец внизу, под ветками шевельнулась трава и на тропинку к колодцу выбегает крыса, раза в три больше Карапузы. Котя падает на нее коршуном, на миг вцепляется крысе в загривок и, точно зная, что укус смертелен, даже не оглянувшись на трофей, с достоинством удаляется. Сюжет развивается так стремительно и фантастично, что кажется, это колибри каким-то чудом на лету, едва прикоснувшись, прикончила бегемота.
В Москве котя скучала и, чтобы хоть чем-то развлечься, взбиралась на книжный шкаф, почти под потолок, выжидала, когда кто-нибудь из нас пойдет мимо – и прыгала на плечо. Или на голову. Но с хозяевами проделывать этот фокус было не так интересно – они привычные. Другое дело гость – вот тут эффект неожиданности оказывался в точном смысле слова сногсшибательным.
Что влекло котю на шкаф, мы так и не догадались. Была это забава – свалиться кому-нибудь на голову, или совсем другое: жажда высоты и одиночества, и тогда прыжок – всего лишь способ спуститься. Думаю, что изначально Карапуза рассматривала нас сверху именно в этом качестве – как удобную ветку, чтобы слезть с дерева, а потом, заметив произведенное впечатление, стала не без удовольствия пикировать на цель.
Летом легонькая, почти невесомая Карапуза порхала по деревьям. Не как белка, скорее как птица. Она взбиралась очень высоко, в прыжке вытягивала лапы в стороны и рулила хвостом – парила. Видно было, что киска счастлива. И конечно же, она, как мейн-куны и сибиряки, спускалась по стволу, обернувшись мордочкой вниз, а не задним ходом, как прочие кошки.
Птиц, видимо, чувствуя родную душу, Карапуза почти не трогала. Когда же ей все-таки вздумывалось поймать птаху, зритель получал зрелище, превосходящее коронные номера всех воздушных парадов. Карапузинка взлетала ракетой, выруливая лапами и хвостом, меняла скорость и направление полета и под конец пируэта приземлялась на садовый стол уже с птичкой. Тут же бросала ее – обычно птаха, даже не раненая, сразу улетала. По всему было понятно, что для Карапузы это просто-напросто утреннее упражнение, чистое искусство, а не охота.
А вот крыс она всегда била насмерть, и была в этом убийстве одним, мгновенным, почти что неприметным жестом-укусом умонепостигаемая эстетика ниндзя.
Мурзяша, почти слившись с порогом, завороженно следил за этим японским представлением, и только когда Карапузинка удалялась, оставив на тропе войны труп врага, ставил точку – восхищенно и коротко говорил «Гав!» – «Браво!»
И вот что поразительно: Мурзик никогда не вмешивался, не портил песню, хотя, конечно же, охотничий инстинкт велел ему поучаствовать. Оказывается, Мурзик способен сдерживать свои порывы.
У зверят свои правила жизни. И первое – деликатность.
ВОЛЬФГАНГ АМАДЕЙ У НАС ДОМА. Пока Карапузинка подрастала, мы стали замечать удивительные вещи. Вот сидит она на тахте, рядом гитара – и котя трогает струны, очень нежно. Если хозяин берет гитару, котя рядом, а уж если берет флейту, Карапуза вспрыгивает ему на плечо, ложится воротником и время от времени лижет в щеку.
Но этих особых знаков внимания хозяин удостаивался, только если играл «Орфея». Что делалось с котей при этой мелодии! При первых ее звуках Карапуза неслась к хозяину из глубин сада, сваливалась с крыши сарая или с постели, где сладко спала. Вскакивала на колени, припадала к груди и слушала, поводя головкой. Но стоило хозяину сфальшивить – и оскорбленная котя била по флейте лапой. Если звучал «Мой сурок со мною», фальшивую ноту еще можно было стерпеть, но искажать Глюка Карапузинка не позволяла. «Сурка» котя слушала не без удовольствия, но, несомненно, считала попсой.
И мы уверовали в переселение душ. А как не поверить, если у нас в доме поселилось новое воплощение Вольфганга Амадея Моцарта – зеленоглазое, пушистое, с коготками и хвостом? Ныне принужденное рожать котят и ловить мышей. Мы точно знали: это Вольфганг Амадей. На вопрос, почему не Кристоф Виллибальд, не Орфей и не Эвридика, мы отвечали нелогично, но убежденно: «Потому что Вольфганг Амадей».
Мы заводили, иногда специально для коти, Вивальди, Баха, самого Вольфганга Амадея, Шопена, но было понятно, что Карапузинка любит живой звук – пусть даже неумелый, хозяйского исполнения.
Как мне хотелось принести котю в консерваторию! Но, боюсь, выслушав изложенную здесь аргументацию, меня бы прямо оттуда переправили в Кащенку, а котя лишилась бы хозяйки. И все-таки однажды мне удалось зазвать к нам умелого флейтиста, которому я рассказала всё как есть, и попросила поиграть для Карапузы. Он, понятно, не поверил ни единому слову, но пришел с флейтой и с твердым намерением отделить зерна истины от плевел разгулявшегося воображения.
При первых звуках «Орфея» котя кинулась к нему, припала, обняла и затихла. К концу мелодии она обслюнявила флейтисту весь свитер. Но что там свитер! Снова и снова звучал «Орфей», и оба были счастливы.
«Отдайте мне ее!» – сказал флейтист спустя два часа, прижимая к себе котю. Как не понять музыканта – его впервые так слушали.
Мы не отдали – да простит нас Вольфганг Амадей.
Был у нас с Карапузинкой еще один музыкальный случай. В тот раз к нам пришел друг, по делу – хотел посоветоваться, какую музыку дать к спектаклю. Мы уселись слушать Прокофьева. При третьем аккорде котя появилась на пороге с величественно-негодующим видом. Я взяла ее, вынесла в коридор и тихо объяснила, что очень надо, что ненадолго, извини, пожалуйста, очень-очень надо, еще немножко и больше никогда. Котя прижала уши, но не осталась в коридоре – вернулась слушать. Ей надо было знать, что там наизобретали после нее – Вольфганга Амадея.
Так и сидела она с прижатыми ушами и страдальческим выражением – ротик временами подергивался, как от боли. Протерпела она Прокофьева минут пять, не больше. И вцепилась, коротко мявкнув, мне в ногу всеми когтями и зубами. Отцепившись, потерлась головкой – извинилась. Но на плеер (немедленно выключенный) посмотрела, как на личного врага.
Мурзик к котиным музыкальным предпочтениям относился с очевидным благоговением, но со столь же явным непониманием. Он любил трубы «Аиды» – при первых звуках топырил уши и принимал гордый вид. Благородные гены помнили звук охотничьего рожка.
ЕЩЕ ОДИН МУРЗИН ТАЛАНТ. Наши зверята подрастали, и ранней весной, в середине апреля, киске пришло время рожать. Понятно, что событие происходило на хозяйской постели в ранний утренний час. Проснувшись от возни под боком, я увидала огромные зеленые перепуганные Карапузины глаза – она лежала кверху лапками и по животику уже ходили волны. Рядом Мурзик – озабоченно и деловито Мурзяша… родовспомогал! Он лизал ей животик в ритм схваток.
Я вскочила, принесла уже приготовленную для котят корзинку и обнаружила, что Мурзик, при полном Карапузином невмешательстве, завидев плодный пузырь, уже собрался освобождать новорожденного. Однако во избежание несчастий – собачьи зубы большие и острые – я вмешалась, взяла пузырь, в котором родился котенок, порвала оболочку, и тут Мурзяша всё же изловчился и первым нежно облизал младенца. Потом я сунула мордочку ребенка Карапузе, чтоб она сама его умыла целебной материнской слюной.
Мурзяша тем временем деловито продолжал родовспоможение. И принял всех пятерых котят: одного серо-полосатого, двух черных, как мама, и двух ослепительно белых.
И тогда я вспомнила, что на Валентинов день к Карапузинке приходил удивительной красоты белый кот. Вечерами он сидел за окном, по ту сторону стекла, а по эту, на стопке книг, потупившись, сидела скромница Карапуза. Картину эту мне, по счастью, удалось запечатлеть. На фотографии даже виден некий ореол над белоснежным обликом нездешнего пришельца.
Белые котята у черной кошечки – картина, конечно, упоительная, но и она меркнет перед открывшимся в день родов Мурзиным акушерским талантом. У нас всегда жили вместе, в мире и согласии, коты и собаки, но такого еще не бывало. И Мурзяшин порыв помочь, и Карапузино доверие изумляли. Но кто в этом существовании воплотился в Мурзяше, мы так и не догадались. Всех пятерых младенцев Мурзик более не оставлял своим попечением. Карапуза кормила котят, облизывала – и отправлялась по своим делам: посидеть под жасмином, поглядеть на закат, поспать на словарях и, наконец, покачаться на березовой ветке, поймать крысу и гордо бросить ее на тропинке, а главное – послушать флейту. По всему было понятно, что материнство – не Карапузино призвание. Она как благородное существо делала для котят всё, что нужно, но не более того и не тряслась над ними. А Мурзик – трясся! Когда детей стали выносить в сад, страшно обеспокоенный, Мурзик следил, чтоб никто не потерялся, не запутался в ветках, лапой выволакивал детей из-под куста, чтоб были на глазах. Спал он с котятами – в кошачьей корзинке. Удостоверившись, что песик на месте, Карапуза обычно удалялась со спокойной душой. Помню изумление продавщицы в зоомагазине, когда я попросила у нее очень большую корзинку для котячьего семейства: чтоб поместились котята, кошка и спаниель.
Requiem. В то лето ничто не предвещало несчастья. Мы наконец отремонтировали дом, у которого в буквальном смысле уже крыша поехала, облегченно вздохнули и отправили зверят в Загорянку, к Валере. Я отбыла в больницу, а хозяин остался в Москве.
Но тут-то и грянул подобный максимальнобалльному шторму визит золовки, желавшей обозреть содеянное на нашей половине.
Как следовало ожидать, она пришла в неистовство. Истошно вопя: «Люди добрые! Осквернен дом отца моего и матери, и бабушки моей…», золовка выскочила на улицу, предварительно яростно попинав стену граблями, и принародно исполнила плач Ярославны вкупе со стенаниями Андромахи, оставив округу в убеждении, что в доме ее предков произошло злодейское убийство, и не одно. Представление длилось, как нынешние экспериментальные спектакли, часов шесть. Засим трагическая героиня отбыла.
А ночью Валеру разбудил отчаянный детский крик. Он ничего не понял – приснилось, что ли? Но нет. Утром он увидел на кресле безжизненную крохотную черную шкурку. Это кричала Карапуза – впервые в жизни громко.
Ничто не предвещало такого конца – она не болела, все дни, предшествующие визиту, порхала по веткам и спала, укрывшись Мурзиным ухом.
Я знала, что у самых разных народов есть поверье, касающееся черных – без единой белой шерстинки – кошек. Они будто бы защищают своих хозяев, вбирая зло, направленное на них. Болеют, если зла слишком много, и умирают, если не могут справиться со злом.
Значит, Карапуза защитила нас…
И снова Вольфганг Амадей не совладал со злом…
Безутешные, мы похоронили Карапузу под окном у хозяина, у жасминового куста, где она любила сидеть.
И всякий раз, когда зацветает жасмин, под ветками, на траве, усыпанной белыми лепестками, мне мерещится крохотное шелковое зеленоглазое существо, и тихо-тихо звучит Lacrimosa.
РОЖДЕНИЕ БОНАПАРТА. Через неделю после смерти Мурзика Мура родила котят. Восьмерых. С последышем я намучилась. Какой же он крохотный! Ростом в точности с мой мизинец – я измерила: семь сантиметров, мальчик-с-пальчик. В два раза меньше остальных. Мура, уже уставшая после семерых крепышей, и не заметила, как он родился. Я разорвала пузырь, дала облизать мордочку – размером с вишенку. А дитя лапками не шевелит и лежит у меня в руке, как тряпочка. Оживляю его как могу. По рассказу хозяина, наблюдавшего процесс с дивана, картина эта в точности повторяла эпизод из бессмертной киноленты «Свинарка и пастух», где героиня сельскохозяйственного труда в исполнении Ладыниной возвращает к жизни новорожденного порося. Трясу котеночка, лапки дергаю, ротик ему разеваю – и всё без толку. Звоню нашей ветеринарше Лене: «Что делать?» Она говорит: «Продолжайте! Если не очнется, не начнет сам сосать в ближайшие два часа – безнадежно». Через два часа восемь минут малыш дернул лапкой и зачмокал, поначалу еле-еле. Это было счастье.
Тут же я поименовала младенца Крошкой Доррит, оставив остальных пока без имени. Ведь пока котеныши не откроют глаза, индивидуальность проявлена только в повадках, а если лежат себе клубочками, попробуй отличи двух сереньких друг от друга. А этот – кроха, его ни с кем не спутаешь. Его в корзинке еще найти надо. Остальные – семеро здоровяков – питаясь, отпихивали беднягу от сосков и чмокали в свое удовольствие, иллюстрируя неблагородный закон природы: «Выживает наглость и сила». Зато кроха с первого дня демонстрировал сообразительность. Почувствовав неведомым образом, что я появилась вблизи корзинки, еще слепой малыш вставал на задние лапки, чтоб я его тотчас заметила и помогла присосаться, воздевал переднюю лапку – и хрустальная трель «мя-я-яяя!» звучала так умоляюще, что хозяйкина рука мигом наводила справедливость…
Котятки росли, образовывались мало-помалу и являли индивидуальность. Вот бежевый бутуз мало того, что первым присосался, так еще и соседа своего от ближнего соска отпихивает – лапкой в ухо ему тычет. Да с какой силой! Спрашивается: на что ему соседний сосок? Так и слышу ответ: «А чтоб было!» Это уже характер. А вот чернушка-кисуля. Поела чуть-чуть, не торопясь, и отошла, мордочку умывает. Сама еще шарик, а уже так изящно изгибается! Серенькие рядом с ней – увальни неуклюжие, колобки. Один, едва поставишь блюдечко с кормом, сразу ест, а другой сядет рядом и смотрит, как другие питаются, внимательно-внимательно. Думает. Пока сообразит, уже пусто в блюдечке.
Друг с другом у них с первого дня свои отношения. Вот два драчуна. Этот со всеми дерется, а тот только с главным драчуном. А серенький, поев и наскоро вылизав мордочку, вдохновенно умывает сестричку (или братика), причем гораздо тщательнее, чем себя. Любовь! И никакой взаимности: тот только мордочку подставляет и принимает заботу и ласку как должное – королевствует с пеленок.
В котеночьей корзинке всё как у людей.
Через полтора месяца котят надо отдавать. Позже трудно: привыкаешь и уже каждого любишь и, когда забирают, отрываешь от сердца.
БОНАПАРТ ОСТАЕТСЯ! Но в тот раз пришла очень симпатичная семья, не вызвавшая никаких подозрений. Восхитились детьми – а как иначе? – и дочка лет пяти выбрала Крошку Доррит.
И вот когда девочка уже взяла малышку на руки и направилась с ней в прихожую, я услышала тихое, отчаянное, горестно замирающее «мя-яя-яяя».
«Нет!» – завопила я. «Не-ее-ет! Только не этого!» И выхватила кроху у девочки. Потому что поняла: с этим ребенком я никогда и ни за что не расстанусь. К счастью, семейство оказалось покладистое и сразу согласилось взять другого, тоже серого котенка по имени Халиф. Он и составил их счастье. Когда я оповестила хозяина о том, что малыш не отдан, он меланхолично заметил: «Тоже мне новость. Я с первой минуты знал, что он останется».
У меня, конечно, и раньше не было оснований сомневаться в ясновидческих способностях хозяина, а вот собственной недогадливости можно поудивляться.
Вскоре обнаружилось, что Крошка Доррит – не девочка, а мальчик. Сколько раз я ошибалась в определении котеночьего пола и продолжаю ошибаться, хотя при немалом моем опыте можно бы и уметь различать. Пришлось переименовать.
Я назвала малыша, как и полагается, если дитя чистопородное, двойным именем – Бонапарт Бонифаций. В обиходе – Боняша, Бончик. Воинственности, которую предполагает первое имя, в малыше, конечно, не было ни на грош, как и императорских амбиций. Однако, оправдывая второе имя, Бончик с пеленок не делал ничего дурного, а кроме того являл поразительную деликатность, был осторожен сверх меры, невероятно осмотрителен и боязлив. А уж как обаятелен!
Я люблю придумывать котятам имена и всегда отдаю их уже с именами. Кстати, почти все оставляют их котятам, что, наверно, правильно – в полтора месяца малыши уже распознают свое имя и привыкают к нему.
Котяток, если посчитать за всю жизнь, было у меня полторы сотни, если не больше. И для имен пригодилась вся мировая литература, а заодно мифология, география и многое другое. Прелестная компания, народившаяся во время трансляции «Модного приговора», получила от меня славные имена основоположников модного искусства. Были там две чернушки – Кокоша и Шанелька, хулиганка Эльза (в паспорт ее записали Эльза Скиапарелли Федоренкова), Арманя и Донна Каран. Но и эти красотки не могли сравниться с прелестной, удивительно обаятельной парочкой – Дольче Габаней и Пако Рабаней. О том, как я их отдавала, стоит рассказать особо.
ДОЛЬЧИТО И ПАКИТО. Среди Бонапартовых сестричек-братиков была изумительная пара – бежевые близнецы Пако Рабаня и Дольче Габаня. Держались они всегда вместе, но отличались повадками, являя поучительный контраст. Дольчито – соня, все уже едят, а он никак проснуться не может; уже миска пустая, а он всё зевает да потягивается. А потом еще полчаса умывается – с чувством, с толком, с расстановкой. Пакито – игрун, первым растерзал бантик на ленточке, а потом и плюшевую мышку, первым научился залазить на столбик, обмотанный бечевкой. В месяц Пакито успешно форсировал загородку, догадался, что занавеска существует для того, чтоб по ней взбираться в неведомые выси, а бумаги хозяйка кладет на стол для того, чтобы котик до них добрался и с удовольствием раскидал.
Уж не помню, кто мне сказал, что милый молодой человек, редактор из глянцевого журнала, жаждет завести котенка и обязуется должным образом холить его и лелеять, ибо имеет опыт кошковладения. Вот и прекрасно: отдадим, раз опытен и обязуется.
Звонит юноша, зовут Илья. «Можно, – спрашивает, – мы вместе придем?» Конечно – обычное дело. Семьями приходят часто, и сюжет разыгрывается всегда один и тот же: папа выбирает серого, мама – коричневого, ребенок – черного. У корзинки они долго пререкаются, закатывая глаза и потрясая выбранным котенком, каждый своим. Наконец, преодолевая раздражение и косо посматривая друг на друга, соглашаются с выбором ребенка, а ребенок (уже в пальто, и котик за пазухой) впадает в сомнение: может, лучше взять бежевого? Или серого? Или белого, которого не было и в помине.
На сей раз события развивались иначе. Пришли два милых молодых человека, именовавшие друг друга наинежнейшим образом – Илюша и Климушка. Поприветствовав меня и Лямуру самым церемонным образом (недоставало разве что поклонов с помахиваньем шляпой), юноши проследовали к корзинке. (Кто же мог предположить такой торжественный визит! Знала б заранее, украсила б котеночью колыбель атласной накидкой с валансьенскими кружевами.)
Короче говоря, посещение нашего дома Илюшей и Климушкой оставило незабываемые воспоминания. Юноши долго разглядывали детей, восхищаясь их расцветкой и каждой шерстинкой в отдельности, а также лапками, глазками, хвостиками, подушечками, коготочками, воспитанностью и повадками. В конце концов взяли двоих, ибо «оба ребенка так необычайно прекрасны и так дружны и нежны, что их невозможно разлучить!» Имена – Дольче Габаня и Пако Рабаня – молодым людям тоже пришлись по душе.
А рассказ Илюши и Климушки о том, что дома у них всё уже готово к появлению питомцев, поразил меня в самое сердце. Если, беря котенка, вы ставите на окна сетки, да такие, чтобы они не свалились с пятнадцатого этажа вместе с котиком, или укладываете провода в непрогрызаемый короб, это нормально, но предвидеть, что котик может невзначай сунуть лапку в розетку, и немедленно сменить ее на безопасную – это уже высший пилотаж заботы. Илюша и Климушка предусмотрели всё, оградили детей от всех опасностей и предоставили им все мыслимые и немыслимые удобства. Уже были обретены: домик экстра класса, лотки с вытяжкой, дерево для упражнений с бархатными изнутри и снаружи домиками для отдыха на ветках и стволом-когтеточкой, диванчики для отдыха, мисочки не то из Лиможа, не то из Мейсена и полный набор чесалок. А список обретенных игрушек не уместился в человеческой памяти (а возможно, и в компьютерной). Я-то думала, что мои коты живут в полном благополучии – куда там! Как? Без домиков и бархатных деревьев? Без вытяжки и диванчиков? Без фирменной чесалки? И даже без механической самодвижущейся мышки?! О том, что мои коты едят китикет (корм энергичных кошек), я, устыдившись, умолчала. И не решилась спросить, чем будут питаться у Илюши и Климушки Пакито и Дольчито.
Знаю, что ничуть не уступает вышеописанному счастью жизнь нашего серого брата Веласкеса. В его распоряжении вилла под Белградом с парком для прогулок, а прогуливается котик исключительно по мощеным свежеподметенным дорожкам. Веласкес никогда не ступит лапкой на травку – это ниже его высокопородного достоинства. И в доме у него, конечно же, есть самые изысканные прибамбасы, содеянные изобретательной Европой котам на радость. Не удивлюсь, если Веласкес уже освоил айпад и вскоре пришлет мне свое селфи, если, конечно, удостоит. Никогда не забуду, как в четыре месяца, когда его хозяева позвали меня полюбоваться на подросшего котика, отбывающего с ними в Европу, загордившийся зверенок, завидев мою руку, протянутую, чтоб почесать за ушком, предупреждающе зашипел. Никогда не поверю, что он меня не узнал: просто успел приобщиться к великосветской жизни, освоился в дипломатических кругах и не желал вспоминать котеночий детский сад в корзинке, а заодно и хозяйку.
Должна заметить, что брат его Бонапарт ни разу в жизни ни на кого не зашипел. Видимо, бытие всё-таки определяет сознание.
В детстве Боня удивлял Мурку своей малостью, а когда подрос и проявился характер – трепетный, улавливающий все флюиды и перепады человеческих настроений, – Мурка и вовсе впала в недоумение. Когда она глядела на Бончика, на мордочке явственно проступало жалостливое недоумение: и это – мой сын? Ей не хватало в Боняше мужественности и силы характера, которые он просто обязан был унаследовать от матери – и не унаследовал. Чего ради, заслышав звонок в дверь, этот уже взрослый кот несется со всех лап и прячется в шкаф? Стыдно же! Всякую неожиданность, по Муркиным понятиям, полагалось встречать с аристократической невозмутимостью: суета – вещь противная, низменная и внимания не достойна. Но Бончик был органически не способен усвоить материнские уроки. А дарований его, действительно редкостных, Мурка не замечала. Да и мы долго считали их очевидные проявления причудами Боняшиного характера.
Он действительно прятался в шкаф, когда дверной звонок извещал о вторжении гостя. Спустя какое-то время выходил и чаще всего не удостаивал гостя вниманием. А бывало, оставался в шкафу, и тогда оттуда доносились шорохи, шуршанья падающих вместе с вешалкой одежд и скрежет коготков, торопливо спихивающих крышку со шляпной коробки на антресолях, куда котик спешно забирался, спасаясь от неведомой опасности. Бончику во что бы то ни стало требовалось как можно скорее залезть в коробку и улечься поверх любимой хозяйкиной шляпы с полями (а заодно запутаться в вуальке шляпки-пилотки и повредить четырьмя килограммами веса изысканные шляпные формы). Если б Боняша мог, он бы всенепременно накрылся крышкой, так ему было страшно.
Но почему? Почему после визита одних приходилось наводить порядок в шкафу, а другим гостям котика даже удавалось показать? Избранных лиц Боня удостаивал приветствием – «делал ласточку»: вытягивал в горизонталь заднюю лапу и замирал. И только троим-четверым из наших друзей дозволялось почесать котика за ушком, но без фамильярностей. Фамильярности (вытирание глазок, носика и чистку ушей) Бончик скрепя сердце мог вытерпеть только от хозяйки. А потому не было предела моему изумлению, когда Боняша при визите никогда прежде не виденного человека мало того, что не спрятался, – вспрыгнул на стол и разлегся кверху лапами на бумагах, дозволяя почесать животик! Я перестала что-либо понимать, а человек, пришедший по делу, вежливо исполнил чесание. И Боня не убежал.
Догадку, появившуюся в итоге обдумывания этого необычайного события, следовало осмыслить и проверить, что и было сделано. Наконец неоднократные проверки засвидетельствовали, что Боняша реагирует не на наше отношение к людям, как большинство домашних зверей, настроенных на хозяев. Он сканирует отношение гостя к нам и, если оно доброжелательное в наивысшей степени, со всей доверчивостью одаривает гостя своей приветливостью. А любит гость кошек или не любит – дело десятое. Даже если не любит, доброе отношение к хозяевам (и прежде всего к хозяйке) должно быть вознаграждено Бониным душевным расположением и доверчивой позой «лапки кверху».
Боняшино детство и юность выпали не на лучшие годы нашей жизни. Но он не сетовал – исправно мне помогал. Всякий раз, когда я перевязывала хозяину трофическую язву, котик сидел рядом: казалось, он готов подавать бинты, перекись и левомеколь и даже вылизывать рану. Но хозяйка не позволяла; кот вздыхал и слегка обижался на то, что его медицинские таланты пропадают втуне – не считать же серьезным делом целительное прогревание хозяйских колен!
А Мура, что бы там ни происходило с хозяевами, жила своей жизнью, исправно исполняя миссию: красота в количестве восьми хвостатых младенцев должна была являться миру несмотря на домашние катаклизмы.
Но своего взрослого ребенка Мура ни в грош не ставила; походя могла съездить по физиономии без всякого повода – для профилактики. Пожалуй, только у мисок Бончику удавалось защитить свой суверенитет, да и то потому, что Мура не посягала на сыновью еду.
Дважды в год Мура рожала Бончику братиков-сестричек. Допускала его до младенцев, позволяла вылизывать их, играть с ними и просто часами разглядывать. Сама она не была склонна к созерцательности: накормив детей и вылизав мордочки и хвостики, Мура удалялась: материнский долг исполнен, а умилению пускай предается хозяйка на пару с Боняшей, если он такой сентиментальный. И, как когда-то Мурзик, Боняша располагался в корзинке, оберегая детей. Но дети вырастали, обретали семьи, разъезжались по свету, и Бончик возвращался к обыденности. Опять перевязки и прочие хозяйкины дела (верстки, правки, словари). Было замечено, что с котиком дела идут ловчее. Если, к примеру, хозяйка ищет на столе какую-нибудь позарез нужную бумажонку с наиценнейшей записью, котик с энтузиазмом участвует. И пускай бумажку найти не удается, а что-то прежде счастливо найденное в процессе поисков безвозвратно теряется – ну и ладно! Ведь котик хотел помочь – как не оценить этот душевный порыв!
РОЖДЕНИЕ ТУСИ. Но время шло. Мурка давно стала матроной и матерью-героиней. Не всякой кошке случается родить сто двадцать котят, один другого краше. И до тех, последних родов казалось, что уже десятилетней Муре всё нипочем – и вынашивание восьмерых котят, и роды. За день до родов котя спокойно вспрыгивала с пола на стол – ей было не трудно. Но возраст, должно быть, брал свое.
В канун Валентинова дня Мура в очередной раз лишила меня консерватории. Она собралась рожать в неурочное время, и видно было, что на сей раз она раздражена больше обычного. То она выскакивала из корзинки, то рычала, то прыгала на диван. Так до ночи никто у нас и не родился. Ждать пришлось до четырех часов – сутки прошли с тех пор, как Мура забеспокоилась. И наконец в четверть пятого родился на редкость красивый ребенок цвета корицы – киннамон, светлая гавана – так именуется этот цвет в фелинологической классификации.
Очаровательное существо, названное Атосом, я в первый же день решила оставить себе и нисколько не огорчилась, выяснив, что это не Атос, а Туся…
Нравом Туся очень похожа на Муру – она тиха, так же аристократически сдержанна, держится величественно, никогда сама не идет на колени и терпеть не может панибратства – даже гладить не всегда дается, вырывается, если берут на руки, а потом еще минут пятнадцать вылизывается, слегка передергиваясь от воспоминаний о посягательствах.
С Боняшей держится на равных. Она его вполовину меньше, хотя Бончик в сравнении с другими британцами невелик, и если они с Тусей когда и подерутся от скуки, кончается это, в силу разных весовых категорий, Тусиным отчаянным бегством и воплями, вслед за которыми следует примирение. Они поочередно вылизывают друг другу носы и ушки и засыпают одним клубком.
Помимо скуки есть еще один повод для драки: ревность. Когда Боня воцаряется на хозяйских коленях, Туся, которая сама на колени не пойдет ни за что, устраивается на бортике кресла и впивается в брата пронзительным взглядом: «А не будет ли вам угодно убраться отсюда?» Котик в ответ меняет диспозицию – поворачивается к сестренке задом. Тогда в ход идет лапа – Туся размеренно и вполне ощутимо тычет в кота лапой, спихивая его с колен. Бончик какое-то время игнорирует сестру, но в конце концов оба с воплями скатываются клубком на пол и выясняют отношения, носясь друг за другом по кругу. Клочки шерстки, почему-то исключительно Бониной, летают по комнате вслед за кошачьим вихрем. Кончается драка всегда одинаково: Тусиным жалобным воплем – Спасите! – и Боня тут же прекращает преследование. Далее следует умилительная сцена примирения.
Спектакль с неизменным успехом играется изо дня в день, мизансцены и жесты отработаны, текст известен, актеры и единственный зритель – хозяйка – знают свое дело. По окончании спектакля положено выходить на поклоны – и котики получают премиальную порцию сухого корма.
Вот так и живем мы с ними – ни Бончик, ни Туся, увы, не подозревают о том, что бывает иначе. О том, что есть трава, деревья, сад, в котором водятся мышки, комары и мухи, и растут цветы; о том, что есть чердак, забор, на который можно залезть и отправиться в иное пространство, где жизнь исполнена риска, приключений и судьбоносных встреч. Та жизнь, которой жили все наши звери до моей болезни.
Я, конечно, виновата и перед Тусей, и перед Бончиком. И за то, что они живут взаперти, и за то, что у Туси нет котят, а Боняша и не подозревает, какой авантюрной бывает котовья жизнь. Его ведь тоже во избежание кровосмешения пришлось лишить радостей жизни – было это еще при Муре.
ЧЕРНАЯ КОШКА – ЖИВАЯ ТАЙНА. Мура умерла, когда Тусе не исполнилось и года. Ровно через месяц после смерти хозяина. Я сначала не поняла, что Мура заболела, – думаю, это и не болезнь была вовсе, а тоска, ставшая болезнью. Весь тот месяц Мура целыми днями сидела под креслом и, если Туся лезла играть, отгоняла ее рычаньем. Я спрашивала: «Мурчик, у тебя характер испортился?» Она отворачивалась, удрученная непониманием. Только когда Мура вдруг сильно потолстела, да так, будто ждала котят, я поняла, что дело неладно…
…Утром того дня, когда мы ждали врача, она из последних сил прыгнула ко мне на колени, надеясь на помощь. Это было второй раз в жизни, первый – когда не получалось родить Тусю. Но тогда мы справились…
Кто же знал, что Мура так привязана к хозяину. Ведь казалось, она живет рядом с нами – и не более того. Точно так же, случись что, жила бы и с другими. Значит – нет?
Или действительно черная кошка принимает на себя зло и горе, витающее в доме, и болеет и даже умирает, если не может с ним справиться?
Обе наши черные кошки – Карапуза и Мура – умерли так. Карапуза – вдруг, в одночасье, а Мура – после трехдневной, до того незаметной болезни. И я совершенно уверена: пока жив был хозяин, она не болела.
Я помнила, как сорок четыре года назад вслед за папой умерли все наши звери – за сорок дней. И сильно испугалась. Тем вечером, когда Боня с Тусей уселись рядом и уставились на меня в ожидании пищи, я сказала им внятно и очень серьезно: «Зверятки, я вас очень прошу, имейте совесть, пожалейте хозяйку. Давайте жить».
Они у меня понятливые и добрые.
?>