Перевела Арус Агаронян
Зятю Стефану, сестре Лианне
и моей восхитительной Грации.
Первыми ощутили рассвет росистые травы, кроваво-красные цветы с чёрными тычинками, усталые после ночной бессонницы муравьи, искавшие пшеницу, и наблюдавший за козой чёрный пёс Чау-Чау. Вокруг царила тишина, но в ней улавливались какие-то шепотки и космические шорохи, слышные росистым травам, цветам с чёрными тычинками, муравью, искавшему пищу, псу, наблюдавшему за козой. Непричастен ко всему был только человек, который молился, преклонив колени на поляне среди маков. Пёс заметил козу, выходившую из снопа солнечных лучей и, прикрыв глаза, лизнул лапы. Прикосновение синего шершавого языка навеяло дрёму, и в полусне в который уже раз он увидел райскую поляну, где мать, окружённая разными зверьми, паслась как травоядная; пёс зарычал. Он никогда не был в этой странной местности и не знал, что некоторые из зверей, закончив борьбу за выживание, иногда находят пристанище на этой поляне. Не знал и не верил в то, что нельзя ощутить нёбом.
Восприятие мира зависит от мудрости, приобретённой в жизни, а чёрному псу Чау-Чау было всего полтора года, и он многого ещё не знал. Не знал, что мать, освободившись от тяжести ненавистной цепи, бежала от людей, дралась с волком, охраняя вход в пещеру, что она была самой храброй собакой чау-чау на планете. Мир, который он знал, ограничивался лесистым склоном, полным дичи и зверья. Мало что сохранилось в блёкнущей памяти: вкус материнского молока, полутёмная, но тёплая пещера и дождливый день, когда мать приползла, истекая кровью. Всю ночь она тихо стонала, облизывала раны, не отзывалась на повизгивание щенка и ушла рано на заре, чтобы больше не вернуться. Он ждал её весь день, затем и ночь, скулил, сидя у входа, а утром, когда вышел из логова, недалеко от пещеры нашёл полуобглоданный труп волка, на котором уже сидели вороны. Отталкивающий запах, исходивший от волка, испугал его, и он больше не вернулся в логово. Дни и месяцы он бродил одиноко в лесу, ища мать, а в полнолуние, задрав морду к небу, скулил от тоски. Ел мышей и лягушек, ягоды и коренья, пробовал даже кисленьких муравьёв, но тоска одиночества прошла, когда он встретил необычного человека…
Знакомое блеяние заставило его открыть глаза: животное стояло рядом, испуганно глядя в сторону леса. Чёрный пёс Чау-Чау уже встречал эту рыжую, с иссохшими сосками волчицу, когда та, устав от неудачной охоты, задыхаясь плелась через поляну. Они не приблизились, обнюхали друг друга издали; первой отступила волчица. И поскольку пёс инстинктивно знал, кто это, то не преследовал её , свернул с дороги и пошёл в обратном направлении.
Чёрный пёс Чау-Чау напрягся как пружина, насторожился, повернул голову в сторону леса, но не учуял ничего тревожного. Единственным звуком, который он уловил, было кряхтенье жука, катившего находку. Он опять положил голову на лапы и краем глаза посмотрел на встающего с колен человека: он знал, что тот снова вернётся к хижине и, усевшись напротив дуба, уставится на дерево. Отец Манасэ был священнослужителем тридцати лет от роду, высокого роста. Настоятель монастыря отослал его сюда отмаливать грехи. На нём не было власяницы − только старая ряса. И однажды весенним утром, с тяжестью прожитых лет на плечах, с сыром и хлебом в истёртом хурджине, ведя за собой монастырскую белую козу, чтобы она делила с ним его судьбу, он достиг лесистого склона и устроился в полуобвалившейся заброшенной хижине.
Монах взял потрёпанную верёвку, которой была привязана коза, и медленно зашагал.
«Напрасно ищешь снисхождения, − опечалился он, вспомнив равнодушие братьев, − всё равно последнее слово за Ним…»
Манасэ шёл к хижине.
Поиски Господа, страстное желание найти Его шло от жажды обрести бессмертие, поскольку без вечной жизни вера лишается смысла. Вначале, как и все, путь к вечности он искал в истоках веры и, будучи истинно верующим, лишал себя мирских благ. Но однажды вера его была поколеблена, и именно с той поры он потерял сон.
А случилось это в один из зимних вечеров, когда в монастыре принимали братьев во Христе - египетских армян. Один из них, отец Газарос, ночевал в его келье; он был под хмельком и высказывал мысли, при воспоминании о которых его и сейчас прошибала дрожь. Он говорил, что никто не может достоверно утверждать, что Спаситель вознёсся, так как Его исчезновение было на руку всем: и Пилату, и жрецам, и Его ученикам. Сказал, что если даже Он и вознёсся, то поднялся в небо как сын Божий. Но впоследствии мир веками кормился одной только ложью. Сказал также, что бессмертие − легенда, а воскресение − библейский миф. Говорил и о других вещах, отравил Манасэ сознание.
− Ты пьян, святой отец, оставим беседу на завтра, − молитвенно просил он его.
Отец Газарос презрительно улыбнулся, а перед тем как лечь, бросил: «Всёложь, вымысел, настоящее − только те бессмертные, что почиют в египетских пирамидах с вековым клеймом на челе. Смотришь на бальзамированные тела фараонов с лицами мумий, и внутри сразу умирает соблазн стать бессмертным…»
И Манасэ не спал всю ночь. Подобно вогнутому зеркалу, уродующему изображение, размышления отца Газароса о бессмертии перевернули его мир. На следующий день он пытался заговорить с ним, получить разъяснения, но батюшка под разными предлогами уклонялся от беседы, а в момент прощания посмотрел так, словно рассёк кожу ланцетом, и в памяти раны сохранился холод лезвия.
После отъезда отца Газароса он потерял сон, стал раздражительным, нервным. Когда промежуток между сном и пробуждением размывается, человек невольно оказывается между реальностью и бредом, от которого до безумия полшага… Нет, он не сошёл с ума - замкнулся в себе и постепенно стал чужим в обители. Изнуряющий призрак одиночества поселился в его келье, всё более углубляя пропасть отчуждения…
***
Между плавно сменяющими друг друга днями и ночами на первый взгляд нет связи. Но каждый оборот планеты, каждый час и секунда имеют своё назначение. День и ночь чередуются, не дробя целое, поскольку их полнота во взаимной связи и противоположности: как молния и дождь, солнце и луна, жизнь и смерть. Поэтому каждое новое утро пробуждало в отшельнике новые надежды, но когда наступала ночная тьма, в голове мутилось, мысли текли по инерции. И душа, опорожнившись, как дырявый бурдюк, хранила только прелый вкус осадка. Да, бывали мгновения, когда ему хотелось выть, ломать пальцы, но с появлением солнца мгла сомнений рассеивалась, и на душе становилось светло. Его представления о жизни определённо изменились, и он, подобно дряхлой лошади, больше не плутал на незнакомых тропинках: мир для него был теперь чем-то громадно целым, как этот высокий дуб в глазах муравья.
Манасэ сидел оцепенело и смотрел на дуб.
Вся сила его духа воплотилась во взгляде, от напряжения он то и дело покрывался потом. Он сосредоточенно глядел на толстое дерево, но оно всё не сдвигалось с места. Он потянулся, потом как-то удивлённо осмотрелся вокруг: уже наступили сумерки. Отяжелевшее солнце устало прилегло на вершине горы, ни ветерка, и пара чернохвостых орлов с отражавшимся в зрачках закатом парила в небе.
Чёрный пёс Чау-Чау заскулил, помахал коротким хвостом. Отшельник медленно поднял голову, встретился с его выжидающим взглядом.
− Ладно, − улыбнулся он, − иди охотиться…
Чёрный пёс Чау-Чау, весело повизгивая, выскочил из хижины. Манасэ вздохнул.
Пока не появился пёс, муки одиночества были как распятие. Но однажды он пришёл из безвестности и заполнил собой пустоту. Одному Богу известно, кто так распорядился: провидение или судьба, но с появлением пса чувство одиночества утихло и бесплодные, бесцветные дни приобрели новый смысл. К тому же отверженные легко понимают друг друга. Так они и подружились. Под вечер пёс уходил на охоту, приносил зайца или птичьи яйца, и они вместе обедали. В холодные ночи, когда кровь в жилах стынет от мороза, горячий бульон из заячьего мяса был просто блаженством…
Манасэ встал, зашёл в хижину и, приставив глиняную чашу к губам, стал пить. Пил с удовольствием, струйка молока стекала на грудь. Положил посуду на место, вытер рот и почувствовал, что голоден. Вытащил из медной кастрюльки варёное перепелиное яйцо, очистил от скорлупы, отломил кусок чёрствого хлеба и стал жевать. Муку и пачку крупной соли принёс сын дьякона. Сначала он не хотел брать, но потом уступил настойчивой просьбе, и слава Господу, который образумил его. Сейчас ему легче, он немножко освоился и больше ничего не просит у жизни. Цепь тревожных дней прервалась, осталась в стенах монастыря, а многообещающее будущее…
Монах громко вздохнул.
Он не хотел признаваться себе в том, что будущее туманно и завтрашний день ничего ему не сулит, ни крупицы надежды. Он правильно поступил, уйдя из монастыря, все равно изгнание было неизбежно: его странное поведение отпугивало братьев. Отныне он был чужим в обители Господней, негодным для духовной жизни, был дождевой каплей, которая, упав в лужу, превращается в воздушный пузырёк.
Манасэ бросился на циновку, прикрыл глаза.
Когда же им овладел грех: после отъезда египетского армянина или до того? Ведь человек рождается во грехе, грех заложен в нём изначально. Поэтому он и попросил настоятеля выслушать его. Сказал, что завидовал дьякону, когда о нём говорили с похвалой, сказал, что это он нашёл перламутровые чётки отца Кюрега, но не признался, побоявшись пересудов. Затем признался в главном: рассказал, как после беседы с отцом Газаросом в его душе появились ростки сомнения. Рассказал откровенно, не сглаживая углов. Не признался только в истории с женой иерея: вино в том божественном сосуде принадлежало ему одному. Это был пьянящий грех, в котором нельзя было признаваться.
Но однажды Нанэ исчезла, растаяла, словно снежинка, севшая на ресницу. Любовь − соль жизни. Если нет бессмертия, то счастье должно быть долговечным, а если и этого нет, то какова же тогда цена страдания…
Выслушав его, игумен от ужаса потерял дар речи: «Зло овладело твоей душой, Манасэ, ты должен покаяться». Затем добавил: «Покаешься искренне − Господь поможет тебе». Затем, всё больше распаляясь, закричал в исступлении: «Опомнись, брат, близок час суда, изгони из сердца змею-искусительницу, в противном случае сгоришь в геенне огненной». А когда почувствовал, что перегнул палку, сбавил тон: «В уединении ты должен искать душевный покой. Покаешься - найдёшь то, что ищешь. Человек без веры − что пустой звук золота, нечто маловажное. Жизнь недолговечна, иди ищи потерянное и помни, что вера горы движет». Три раза дрожащим голосом прочитал «Отче наш», истово перекрестил его, затем разрешил взять с собой монастырскую козу…
Животное влажной мордой потёрлось о его руку, заблеяло.
− Сейчас, моя умница, − сказал он с улыбкой, − потерпи.
Коза легла на циновку, положила морду между лап, а мысли человека уже парили далеко…
Годы пролетели как один день, не оставив следа, превратились в пыль, сохранив лишь печать воспоминаний, как лишай на базальте. Жена иерея, его маленькая Нанэ, была единственным светлым пятном во тьме. Вначале он избегал её горячего взгляда, уединялся, запершись в келье. Но случилось неизбежное, и это было в обычный душный вечер. И остальные ночи казались бы такими же бесконечными, если бы сказка внезапно не оборвалась: Нанэ исчезла…
Где-то поблизости послышался звонкий лай, и немного погодя в хижину вбежал чёрный пёс Чау-Чау. Коза весело вскочила, попыталась, лизнув его, выразить свою симпатию, но виновато-выжидательный взгляд пса был направлен на человека. Манасэ весело засмеялся:
− Бывает, брат, и так бывает, ничего, что-нибудь придумаем.
Пёс выбежал из хижины, коза заблеяла ему вслед. Монах неожиданно помрачнел.
«Всё ещё может измениться, − подумал он, − не может же и дальше так продолжаться…»
Неохотно поднялся с места и, взяв глиняный молочник, подошёл к козе, неспокойно топчущейся на циновке.
***
День убывал, клонился к закату, а вечер ещё не облачился в свой тёмный наряд. Человек находился в хижине, привязанная длинной верёвкой к дереву коза − рядом с псом, который полусонным взглядом посматривал на потрескивавший костёр. Но пёс Чау-Чау не мог заснуть, думал о том, что с ним случилось…
Как обычно, он побежал в лес охотиться на зайца или поискать яиц. Бежал бесшумно, с звериной осторожностью, словно скользящая по земле тень филина. Часто останавливался и, подняв переднюю лапу, обнюхивал воздух. Чем глубже уходил он в лес, тем гуще становился туман, а на деревьях лежал мерцавший синими бликами иней. Пёс замедлил бег, и тут на глаза ему бросились остатки пищи, пустые бутылки и ржавые консервные банки. Он не остановился, только помешкал мгновение, когда уловил исходивший от дерева запах мочи, оставленный лисой-самцом. Дойдя до весело журчащего ручейка, он замер − вода с отражающимися в ней тенями деревьев текла по полутёмной местности. Чёрный пёс Чау-Чау ловил лесные шорохи и был застигнут врасплох, когда услышал жалобный писк. Нет, это не был писк мышонка, то был горький плач какого-то незнакомого ему зверька. Пёс насторожился, мышцы его напряглись. Бесшумно переставляя ноги, он двинулся вперёд и увидел хрупкого, пушистого зверька: обхватив ствол дерева крошечными лапками, тот судорожно царапал его.
Чау-Чау растянулся на земле − на боках затрепетали мышцы − и пополз. Бельчонок ещё не чувствовал опасности, всё пытался подняться на дерево, а когда заметил пса, тот уже стоял рядом. Он не убежал, только съёжился в комочек, удивлённо таращась на страшного зверя.
Пёс растерялся.
Вспомнил тот день, когда, без зазрения совести разорив птичье гнездо и собравшись уже вкусить яиц, он вдруг обнаружил в них пульсирующую жизнь. Вспомнил также задушенного им безо всякой причины лисёнка, который выполз из логова посмотреть на мир.
Пёс обнюхал бельчонка, и сердце его замерло от запаха молока. Вдохнул, втянул в себя этот аромат и затем неожиданно для себя, осторожно схватив зубами зверька за шёрстку, поднёс его к дереву. Детёныш сразу оживился и, усиленно двигая лапками, вскарабкался вверх по стволу, спрятался в густой кроне…
Со стороны горы донёсся шум ветра, раздались гулкие раскаты грома, заглушившие волчий скулёж. Чёрный пёс Чау-Чау встал, потянулся, выгнув тело, прислушался: вой не повторился, но он увидел, как молния огненным зигзагом прорезала темноту. Перепуганная коза проснулась, встала рядом с ним. Небо опять громыхнуло; животные ушли в хижину, легли рядышком, прислушиваясь к доносившимся снаружи звукам. Человек спал. Послышался стук первых капель, затем на крышу хлынул ливень.
Манасэ заворочался на ложе, застонал.
Какое-то неопределённое чувство, охватившее его ещё днём, сейчас перешло в неприятный сон и парализовало мозг страхом: будто он идёт по бревну, перекинутому через реку, и слышит монотонный шум потока. Продвигается осторожно, как канатоходец, широко раскинув руки, ощущая свист ветра в ушах. Вдруг бесноватый порыв ветра ударил и сбросил его в реку. Он погрузился в воду, увидел илистое дно, но не мог вынырнуть: невидимый кто-то, положив ему руку на голову, давил изо всех сил, безжалостно не давая выплыть. Тело свело судорогой, глаза вылезли из орбит, вокруг рта собрались пузырьки. Он понимал, что конец близок, но ничего поделать не мог. И именно в этот момент он неожиданно увидел чёрного пса Чау-Чау − схватив за шиворот, тот тащил его из воды…
Манасэ открыл глаза; светало.
Ладонью он вытер пот со лба. Страх утонуть ещё не прошёл, и поэтому Манасэ с особой нежностью погладил голову пса − тот, открыв глаза, помахал хвостом.
− Да, теперь мы вместе, − обратился к нему Манасэ, − одинокий человек несчастен. Мы были чужими, а теперь мы как родные, и знаешь почему?
Чёрный пёс Чау-Чау беспокойно заскулил.
− А потому, что довольствуемся тем, что даёт Бог. Человека губят либо чрезмерный излишек благ, либо чрезмерная их нехватка…
Навострив уши, пёс глядел на дверь. Манасэ опять приласкал его.
− Да, дружок, − продолжал он, − ты нужен мне, а я нужен тебе…
Со стороны леса послышался вой, и чёрный пёс Чау-Чау, сорвавшись с места, выбежал из хижины.
− Эй, парень, − крикнул Манасэ, − куда ты?
Басистый лай пса донёсся со двора.
Монах улыбнулся под нос. Он встал, хотел пройти вперёд, но тело приятно затекло. Он похлопал себя по ляжкам, подрыгал ногами, расслабляя мышцы, и вышел из хижины.
На дворе был прохладный бессолнечный рассвет.
Манасэ не спеша развязал верёвку и, придя с козой на поляну, встал в траве на колени.
− Господи, − пробормотал он, − на Тебя уповаю. Ты − Творец и Вечность, Начало и Конец всего. Кем я был и кем стал? Жаждал бессмертия, а взамен ощущаю зловонное дыхание смерти. Кровожадный червь греха точит мне душу, не засохло ещё семя сомнения. Спаси меня, грешного, ибо каюсь искренне…
Он встал, торопливо перекрестился и, подойдя к хижине, стал умываться. Только он протянул руку к полотенцу, как вдруг всё вокруг запылало: над лесом вспыхнуло солнце, заливая светом окрестность.
Лицо Манасэ озарилось улыбкой.
− Господи Боже, Ты велик и беспристрастен… − Воздев руки к небу, он закрыл глаза. − Знаю, Ты одинаково относишься ко всему сущему: и к траве, и к цветку, и к муравью. Умоляю, не оставь меня…
Вздохнул и, отложив полотенце, пошёл сел на валун.
***
Глаза устали смотреть в одну точку. Полдень заблудился, потерял чувство времени и тянулся как телега, ползущая вверх по склону. Манасэ тосковал. После Нанэ и монастыря, после всех потерь душа его была опустошена.
Останься в нём вера хоть с горчичное зёрнышко, дерево бы опрокинулось и монахи не ждали бы, как стервятники, когда он наконец погубит свою душу.
«А может, − подумал он, − из-за обманчивости жизни я не могу найти то, что ищу. Жизнь суетна, и человек только в конце своего пути осознаёт, что прожитые дни пролетели как мгновение, а когда хочет восстановить в памяти старое, перед глазами всплывает что-то выцветшее, уже потерявшее свой первоначальный облик…»
Писк полевой мыши спутал его мысли.
Мышка стояла, прислонившись лапками к дереву, и обнюхивала кору, потом, испугавшись чего-то, опустила лапки и юркнула в кусты. А через некоторое время появился седобородый незнакомец; рядом с ним шёл чёрный пёс Чау-Чау.
Старец подошёл к валуну, отдышался.
− Здравствуй, отшельник.
Манасэ, лишь в последний момент заметивший приближение старца, равнодушно ответил:
− Здравствуй.
Некоторое время они молчали, и только пёс, мнительный от роду, по-родственному тёрся о ноги старца.
− Ищу ягнят, − сказал он устало, − следы их привели сюда.
Отшельник, смотревший на его пышную седую бороду, пожал плечами.
− Один был белый, другой чёрный.
− Не видел их, − сказал Манасэ.
− Жаль…
Старец повернулся, чтобы уйти, но неожиданно спросил:
− Почему сидишь на холодном камне, подстели тряпку.
− Иди, старик, ищи своих ягнят.
Незнакомец мягко улыбнулся.
− Я уже был здесь, ты спал. Боюсь, так и жизнь проспишь.
По телу Манасэ пробежала дрожь, он встал, спросил:
− Кто ты?
− Ищу ягнят, − сказал тот, − один был белый, другой чёрный.
− Ты пастух?
− Ты сам сказал.
В глазах Манасэ погасли огоньки надежды.
− У хорошего пастуха, старик, ничего не пропадает, − неожиданно сердито сказал он.
− Хороший пастух ищет и находит заблудшего, − мягко ответил тот.
И отшельник опять почувствовал, как по его позвоночнику пробежала дрожь.
− Хочу силой веры сдвинуть дуб с места, − почему-то признался он, − два месяца я здесь.
− Вон оно что!
Незнакомец подошёл, сел на валун; лицо его светилось улыбкой.
− Вера − свет души, а мудрость − якорь. Прежде чем испытать свою силу на дубе, попытайся сдвинуть с места лучинку.
− Вера горы движет, − приуныл Манасэ, − а у меня − всего-навсего дуб.
− Нужно возжелать, − проворчал старец, − сердцем возжелать. Но прежде надо очистить храм души, чтобы вновь открылся источник света. И когда найдёшь его, деревья сдвинутся с места.
Он встал и, вытащив из-за пояса плоскую бутылочку, протянул отшельнику.
− Что это? − спросил тот рассеянно.
− Натуральное вино.
− Вино?
− Волшебный напиток, попробуй.
− Нет, мне нельзя.
− Как хочешь, отшельник, − опять улыбнулся старик, − дело хозяйское.
И, поднеся бутылочку ко рту, отпил с удовольствием.
− Каждый день жизни − это праздник, − вытирая губы, пробормотал он довольно, − главное, жить надо праведно и открыто смотреть на мир…
И, сунув бутылочку за пояс, резко повернулся и удалился быстрыми шагами.
− Постой, отец! − позвал его монах. − Постой минутку…
Но старец ушёл довольно далеко, скрылся за деревьями.
− Как же так, − растерянно, с досадой пробормотал Манасэ, − даже к столу не пригласил человека…
Он опять сел на валун, устремил спокойный взгляд на дерево: в душе его царил удивительный мир, голова была ясная, и когда в кроне дерева послышался треск и большая, покрытая листьями ветка с шумом упала на землю, не тронулся с места − он нашёл источник света.
***
На поляне Манасэ, опершись на локоть, рассеянно смотрел на страницу раскрытой Библии. В душе был мир, ничто не тревожило совесть, но покой он обрёл после исчезновения старца и посещения настоятеля, когда весть уже разнеслась. Он закрыл Священное писание, и почему-то опять нахлынули тяжёлые мысли. И чтобы избавиться от изматывающих раздумий, он попытался вспомнить всё…
После ухода старца он потерял сон. Бывали дни, когда рождённые в мечтах картины оживали, преображались в пери или злых духов и топили его в трясине бреда. Но однажды его озарила светлая мысль: он привязал козу в хижине, положил перед ней сено и воду и вместе с псом пустился в путь.
Ходил по горам, посещал дальние и ближние пастбища, расспрашивал пастухов, рассказывал о случившемся, но никто не слышал о старце, пока однажды один молодой подпасок, послушав его историю, полушутя не бросил:
− Возможно, батюшка, ты видел ангела…
Сказал и, наверно, забыл, но Манасэ, в воспалённом мозгу которого попеременно устраивали пиршества то пери, то черти, воспринял слова подпаска как разрешение своих сомнений…
Весть о чуде покатилась волной из уст в уста и дошла до слуха игумена. И в солнечный день, презрев свой вес и возраст, со свитой, он поднялся в хижину отшельника. Сел рядом с Манасэ, спросил о жизни, о перенесённых лишениях, потом попросил рассказать о случившемся. И монах, переживающий свой звёздный час, раскрасневшийся и счастливый, изложил историю о старце, о старом дубе и ветке, сорванной силой веры, а под конец повествования, положив руку на Библию, сказал:
− Братья, всё, что я рассказал, правда. Хочу выразить свою благодарность игумену за то, что он открыл мне глаза, и вам, что не оставили меня в час испытаний…
− Аминь, аминь! − послышались со всех сторон хвалебные возгласы.
А отец Кюрег, стоя в сторонке, хмуро слушал рассказ, потом взял его под руку и прошептал:
− Не верю, Манасэ, чтобы укравший чётки мог узреть ангела.
Манасэ с ужасом посмотрел на него, не понимая, кто мог раскрыть ему тайну исповеди. Потом, когда наступила тишина и все ждали решения настоятеля, слово попросил отец Кюрег. Сначала взял в руки покрытую листьями ветку, недоверчиво пощупал её, затем, скривив нижнюю губу, с усмешкой сказал:
− Правда ли, что после того, как ветка упала, на неё сел белый голубь?
Историю про голубя придумали люди. Манасэ онемел, не зная, что ответить. А отец Кюрег с дьявольской улыбкой на лице победоносно воскликнул:
− Братья, белый голубь − символ Бога, разве в лесу бывают голуби?
Спас положение отец Симон, слывший добродетельным и сдержанным священником. Он взял ветку, осмотрел её и, обратившись к отцу К
?>